Уважаемые коллеги! Друзья! Я позволю себе задать вам тот же вопрос, что задаю и себе: ради чего мы собрались сегодня, съехавшись из разных стран и городов, ради чего мы собрались сегодня в этом зале? Не правда ли, странный вопрос? Разве недостаточно полномочий памяти, возвращающих к тому 30 января, отдаленному от нас уже более чем полувеком? К этому эпизоду в жизни одной конституционной страны, к тому событию в мировой истории, которое повергло в пучину страданий, смерти и попранного достоинства десятки миллионов человек? Разве одно прикосновение к названной дате не обязывает нас, оторвавшись от злобы дня, вернуться к ней же — к этой злобной злобе дня сегодняшнего, чтобы разглядеть в ней нечто, превышающее череду разъединенных кровопролитий, от истинного значения которых мы так часто стыдливо увертываемся посредством героизма горячих точек. Все будто возвращается на круги своя. Снова пришествие тьмы, крики и топот ног, стоны падающих; вздыбленный этнос, войны родословных, пандемия убийства, не оставляющая в стороне ни один континент; оружие точечного попадания в руках тех, что притязают на Вселенную.
Однако лишь незрячему дано не заметить, насколько изменился Мир. Не станем приговаривать — к лучшему или к худшему. Нет ничего нарочитого ни в утверждении, что худшее — и поныне однояйцовый близнец прогресса, ни в допущении, что именно то, что сегодня более всего мрачит взор, таит в себе самый существенный задаток перемен, выводящих нас не только за пределы досрочно окончившегося века, но и за рубежи, по меньшей мере, двух уже исполненных тысячелетий.
В качестве человека, у которого достает трезвости, чтобы измерить отпущенные ему краткие сроки, я все же рискну поделиться с вами некоторыми соображениями, сжатый смысл которых может быть выражен словами: третьего тысячелетия не будет! Не будет в метафорическом и — тем самым — в доскональном смысле. Не в том даже беда, что время с избытком заполнено прошлым: куда ни кинь — кругом оно; забытыми и отторгаемыми мыслями; ностальгией по утраченным возможностям; тенями досрочно и бесследно ушедших людей. Но прошлое ли оно? Эпохи истории, выйдя из повиновения, отказываются сегодня становиться в затылок друг другу; прологи настаивают на входе в будущее такими, каковыми они есть — необратимыми и непоправимыми. Но здесь и источник последней земной схватки. Не окажутся ли люди погребенными под рассыпающейся храминой всеобщей непременной одинаковой и унифицируемой поступательности? А может, именно ей пришел конец? Только ей? Но не человеку?
Род
Я понимаю, что это звучит декларативно. И, конечно же, не этими словами доступно ныне остановить бритоголового осквернителя еврейских могил либо лидеров, разжигающих страсти импровизированных скопищ с криком: «Вон иностранцев!», или тех владельцев множительных аппаратов, которые еще в 90-м году внушали в Москве делегатам партийного ареопага: «Нам нужен новый Гитлер, а не Горбачев».
Встает вопрос: а допустимо ли вообще в этих, как и во множестве других случаев, полагаться на вразумление словом? Мы подошли здесь к роковому пункту, ибо за вычетом слов существует лишь сила — сила, воплощенная в законе, и сила, превышающая закон. Тогда, в 33-м году, достало ли бы одного лишь закона, чтобы воспрепятствовать нацистской диктатуре? А если нет, ежели его не хватило бы (даже если бы те, кто были у власти, не были скованы бессилием классового эгоизма и геронтологическими страхами), то можно ли, оглядываясь назад, представить себе коалицию Фемиды и ревнителей будущего?! Притом, не забудем, радикально расходившимся в представлениях об этом будущем?
Школьные малолетки провинциального города — я и мои сверстники — ждали тогда со дня на день сводок о баррикадных битвах на немецкой земле. Сегодня, признаться, я немногим мудрее того 14-летнего мальчика с пионерским галстуком и значком международного слета в Галле, которым я особенно гордился, хотя и не был там. Я и сейчас не мыслю справедливости, в истоках которой не было бы самоотреченного подвига равенства; я и сейчас воспринимаю свободу как радостную возможность облегчить участь того, кто рядом и совсем далеко. Но я и узнал немало, что наливает ноги свинцом, а на место прежних упований стали даже не оборотни, а мучительные и неуходящие «вопросительные крючки» — как иронически именовал вопросы Пушкин, впрочем, быть может, ощущая и близость к тем вервиям, на которых вешали людей. В самом деле, разве в оплату за знание не входят гибели? И кто ведет им счет?