Так и случилось, что люди, проживавшие в одном доме, сидевшие рядом за одним столом, вдыхали воздух абсолютно разных миров. Они пытались, искренне пытались протянуть друг другу руки, ощупать их. Кто из них был слеп? Они говорили на одном языке, но слова их отражали разные реальности. Кто из них был нем? И сегодня нет никакой возможности перевести их язык на речь, понятную обеим сторонам. Одни говорили своим поведением: смотрите, жизнь продолжается, несмотря ни на что! Мы слышим это и согласно киваем головами: да, это так, мы и раньше это знали. И тогда, может быть, один из нас попытается, со своей стороны, объяснить это так: вообразите себе, что вы закрываете глаза всего на одну-единственную секунду, а когда вы их снова открываете, то видите, что вокруг нет ничего, что было перед вашими глазами до этого. Слушателя тотчас коробит эта фальшь, и он возражает: мы скорбим по погибшим людям и вещам, или мы говорим о деньгах и мелкобуржуазном комфорте. И на этом основании он пытается утешить нас, говорит, что все это можно воссоздать и восстановить. Но ведь дело-то совсем не в этом. Мы, скорее всего, попытаемся что-то сказать об утраченной атмосфере, но и здесь нас поймут неправильно. Мы, наконец, теряем терпение и несправедливо обвиняем слушателя. Ну, или нам становится стыдно слишком много об этом говорить, и мы умолкаем. Или станет понятнее, если рассказывать это в сумерках, как страшную сказку? Однажды жил-был человек, который не был рожден матерью. Ударом кулака некто голым выставил его в мир, и чей-то голос прогремел: смотри, как ты пойдешь дальше. Несчастный открыл глаза, но не знал, что ему делать с окружавшим его миром. Но он и не осмелился оглянуться, потому что позади него не было ничего, кроме огня.
У нас больше не было прошлого. Возможно, нам не стоило воспринимать это столь болезненно, ибо пока не существует людей, у которых не было бы прошлого, в сравнении с которым выбирают меру для суждений о дне грядущем. Казалось, они были сильнее нас и должны были служить нам вдохновляющим примером. Ах, напрасны усилия сделать их цели нашими! Итак, мир раскололся на две части, между которыми пролегла невидимая пропасть, и обе стороны прекрасно знали о ее существовании. Люди, находившиеся по разные стороны бездны, начали ненавидеть друг друга, сами того не желая и безо всякой вины, хотя и были не прочь приписать противоположной стороне такую вину. Как часто, когда я спрашивал пострадавшего о человеке, который, как я знал, был его другом, я слышал в ответ: он для меня умер.
Мы не один раз на собственном опыте убеждались, в какой ужасающей мере мы оказались отчужденными от вещей, бывших раньше само собой разумеющимися. Когда мы с Мизи, идя по разрушенному кварталу в поисках нашей улицы, увидели, как в одиноко стоявшем, уцелевшем среди дымящихся развалин доме какая-то женщина мыла окна, мы застыли на месте как заколдованные. Та женщина показалась нам безумной. То же самое случилось, когда мы увидели детей, сгребавших мусор в палисаднике. Это было настолько немыслимо, что мы рассказывали об этом другим как о каком-то чуде. А однажды днем мы оказались в нетронутом бомбами пригороде. Люди сидели на своих балконах и пили кофе. Это было похоже на сцену фантастического фильма, ибо такого просто не могло быть. Не могу выразить, какое непомерное напряжение ума потребовалось, чтобы понять — мы просто смотрим на это иное поведение извращенным взглядом, и мы еще раз ужаснулись самим себе.
В первой половине дня вторника мы узнали, что потеряли все. Мизи отправилась в канцелярию бургомистра за продуктовыми карточками, так как ожидавшаяся почта из Гамбурга не пришла. Там она встретила солдата, проживавшего в нашем квартале и искавшего в Машене свою семью, бежавшую туда из города. Он и сказал Мизи, что дома, где находилась наша квартира, больше нет. Мизи ходила в магистрат одна, я сел в саду с книгой и пытался читать. Остановившись у калитки, Мизи сказала: ну вот и все. Больше она не сказала ничего, да и потом мы немного об этом говорили. Мы вели себя так, словно все это было нам давно известно. Дорога от бургомистра до нашего домика занимала полчаса. Сегодня я спрашиваю себя, о чем думала Мизи в течение этих тридцати минут, и мне стало страшно от мысли о том, что все это время она была одна.