О да! Одиннадцать с половиной лет в ночную смену и два с половиной года в дневную. Я никак не мог спать по ночам, поэтому делал вид, что это какая-то нескончаемая вечеринка. Писать я садился под вечер. Приходил уже пьяный, а эти идиоты даже не понимали, пьян я или нет. А мой друг Спенсер заявлялся вштыренный по самые брови, и мы там отпадали полностью. Я говорил Спенсеру: «Я отсюда выберусь! Я умею ставить на лошадок!» И вот прошло пятнадцать лет — и мы с ним встретились на скачках. На главной трибуне — его выкрутило и выжало, больной весь, принял мой «БМВ» за «мерседес-бенц» и решил, что это я на скачках так поднялся. Потом звонит мне и говорит: «Я про тебя слыхал. Ты по университетам ездишь и всех обжуливаешь!» Я говорю: «Ну да, Спенсер».
Ну, я беспокоюсь за Линду [Бегли, подругу Буковски]. Когда я разговариваю с женщиной, Линде всегда кажется, что я эту женщину изнасилую. Мне Линда очень дорога, не хочется никаких напрягов. И по телефону я с женщинами разговариваю очень сдержанно: «Да, нет, ладно». Я не говорю: «Хотите приехать и взять интервью? У меня есть вино, дрова в камине, и я буду совершенно один, автограф, чего хотите, чего принесете, на том и поставлю огромным и толстым фломастером, который просто лопается от писанины…» Я всегда очень тщательно стараюсь показать, что у меня кто-то есть.
Ну, теперь уже не очень — я залег на дно. Женщины приходят, из них жизнь так и бьет, а ты вдруг говоришь: ну когда же оно проявится, когда лица станут другими, улыбка пропадет, даже секс прокисает. Не знаю, я бы сказал — через тридцать один день после первой встречи выскакивает бесенок, предупреждает о том, как оно все будет, и опять прячется, и тебе кажется, что ты все это навоображал. А через полгода бес вылезает по-настоящему, бьет окна, обвиняет тебя в чем ни попадя, чего ты вообще не делал. Это вроде… я бы сказал — нервической, невротической женской энергии, которая меня обволакивает, и тут ничего плохого нет. Если с кем-то живешь, надо страдать. Нужно платить за временную радость. Поэтому я знаю, что на подступе, но всякий раз думаю: «Я это кино уже видел». Только я уверен, что и женщина тоже: «Ох нет, так уже было с Ральфом, я думала, хоть этот нормальный!» И мы начинаем пугать друг друга тем, что мы есть. И если я с ней не могу, мы расстаемся.
Мне нечего сказать о человеческих отношениях, кроме того, что они не удаются. Никогда не удаются: только делают вид. Эдакое перемирие. Лучшее, что я про него слышал: я тогда работал на почте, и один мужик мне рассказывал, что женат уже полвека. Стоило ему или ей проснуться, он на нее смотрел и говорил очень спокойно: «Не начинай — и ничего не будет». В этом вся соль. Ему просто хотелось перемирия. Человеческие отношения не удаются, но мы чем-то становимся вместе. Вначале-то мы все обворожительны. Помню один фильм с Вуди Алленом — у него такое хорошо получается, — где женщина говорит: «Но ты же совсем не такой, каким был вначале. Ты был такой обворожительный!» А он отвечает: «Знаешь, это у меня были брачные танцы, и я израсходовал всю энергию. Я же не мог продолжать в том же духе — я бы сошел с ума!» Вот что люди вначале делают. Первые несколько дней думаешь, какие они умные, сколько в них жизни. А потом вползает реальность. «Господи боже мой, ты чулки по всему полу разбросала, идиотка, жопа с ручкой! А ты в сортире за собой плохо смыл, там еще говно плавает!» Стало быть, человеческие отношения не удаются, никогда не удавались и никогда не будут. И не должны. Люди вообще должны жить наполовину в одиночестве, а наполовину вместе. С женщинами я всегда был обворожителен, но у меня постоянно оставалось ощущение, будто я жую сырое мясо, а оно не очень жуется. И все превратилось в такой грязный финт. Я не набожен, но у меня, елки-палки, есть же какое-то нравственное представление о добре. Мне не нравится просто…