Ладно, блядь, все в порядке… Раньше я… они уходили на работу, а я открывал их шкафы, смотрел на их туфли, заходил к ним в ванные, видел портреты их дружков и говорил: «Вот мудак! И она с ним живет? Пойду-ка я отсюда!» А они отвечали: «Позвони мне на работу», — «Привет, малышка», но тебе насрать; ты лежишь у них в постели, это ужас, и в конце концов ты это понимаешь и говоришь: «Что же это я делаю? Чего мне надо?» Жопку помацать не так уж и важно! Потому что как кончишь, потом не кончаешь много часов — по крайней мере я, мне уже шестьдесят. Мозги наперекосяк. Вы читали «Декамерон» Боккаччо? Вот он сильно повлиял на «Женщин». Мне понравилась его мысль: секс настолько смехотворен, что с ним никому не справиться. У него же не столько про любовь, сколько про секс. Любовь смешнее, смехотворнее. Вот был мужик! Как он умел издеваться! Чтобы такое написать, он, наверное, пять тысяч раз обжигался. А может, гомик был, не знаю. В общем, любовь смехотворна, потому что недолга, а секс смехотворен, потому что недостаточно долог.
Не смехотворен промежуток — ожидание между сексом и любовью — и отношение к тому, что осталось, с добротой, без озлобления. Мне кажется, мы должны быть добры к тому, что в нас остается на самом донышке. Иными словами, не терять цельности своей, хотя на самом деле почти ничего не удалось. Я думаю, нам нужно немного удачи, немного блеска и немного силы, а также немного дерзости, чтобы можно было и дальше как-то. Хемингуэй бы это назвал «благодатью в бурное время», только он это лучше выразил. А дерзость — это жить дальше, когда все остальное ужасно. Ставишь машину в гараж — если у тебя есть гараж, если есть машина, — хлопаешь дверцей, дрочишь и читаешь журнал, а не режешь себе глотку. Это значит — жить дальше, когда кажется, будто везде такой ужас, что и двигаться бесполезно, а ты не идешь к Богу, не идешь в церковь. Поворачиваешься лицом к стене и сам во всем разбираешься. Если не думаешь, что это круто, плюшка… это круто, плюшка. Бежать куда-то, за что-то хвататься — за Бога, за женщину, за наркотик, за один вечер успеха, за ночь, неделю, год, за всю жизнь; люди не стоят подолгу неподвижно, не успевают разобраться, что они вообще такое.
Я так и знал, что вы это скажете. Потому и пропустил! Но видите ли, в чем дело: алкоголь — приятное божество. Дает тебе покончить с собой, снова проснуться и снова покончить с собой. Умирание от алкоголя — оно небыстрое. Наркотики — это сразу; если веришь в Бога, ты все равно совершенно мертв, потому что весь свой мыслительный процесс отдал на откуп кому-то другому. Алкоголь — медленное умирание. Иными словами, сразу все не бросаешь. Отдаешь по дюйму, а не разом. Все ждешь чего-нибудь получше. Я этим с четырнадцати лет занимался. А теперь вот езжу на «БМВ», живу в большом доме, в камине дрова, вы у меня берете интервью, вроде все получше, но я-то знаю, что нет. Я знаю, что все в точности как и было: меняет форму, но по-прежнему плохо. И всегда будет плохо.
Главным образом я говорю за себя, потому что думать или чувствовать за других не могу. Но, похоже, я так и пишу, потому что мне насчет моих книжек часто приходят письма: «Буковски, ты такой ебанутый, но все равно живешь. Поэтому и я решил с собой не кончать» или «Мужик, ты такой мудак, ты придал мне мужества жить дальше». Выходит, в каком-то смысле я спасаю людей тем, что выпиваю и жду. Не то чтобы мне охота их спасать. Нет у меня желания никого спасать. Но похоже на то, что я их все равно спас. Сам мудак, мудака и спасаю, ага? Вот они какие, мои читатели, видите? Покупают мои книжки — сами побитые, полоумные и проклятые, — и я этим горжусь.
Немножко, но не вполне. Потому что, когда пишу, нападаю я на одного себя, по сути, считайте, только я вокруг и есть. Вот это, судя по всему, и упускают из виду феминисты — то, что между строк.
Ну и как вот мне писать дальше, если все про меня говорят столько хорошего? Мне плохое больше нравится. Мы все расцветаем от неприятия. Достоевский как-то сказал: «Страдание — да ведь это единственная причина сознания». Ну, кто-то из этих, короче, сказал. Достоевский… вот он всегда паузу выдерживает. Старая проверка временем. Сароян сказал: «Рев Достоевского!» Он мог писать, и я могу. Он был «Н-Е-Б-О», а я — «Флитвуд Мак».