На три четверти закончена. Мой редактор говорит, что лучше я еще ничего не написал. Но она не завершена. Это роман ужасов, и его писать было сложнее прочего. Из-за того, что он очень серьезный, я старался сделать его посмешнее, чтобы скрыть весь ужас своего детства.
О да. С заглавной буквы «У». Почему? Вас когда-нибудь пороли ремнем три раза в неделю с шести лет до одиннадцати? Вы знаете, сколько это порок?
Да. Но понимаете, то была хорошая литературная подготовка. Порки ремнем — они меня чему-то научили.
Печатать на машинке.
Связь такая, что, если тебя достаточно долго и достаточно крепко бьют, в тебе вырабатывается склонность говорить именно то, что имеешь в виду; иными словами, из тебя вышибают все притворство. Если выживаешь, то, что осталось у тебя внутри, — обычно подлинное. Тот, кого в детстве строго наказывают, может через это стать довольно сильным и хорошим — или обернуться насильником, убийцей, закончить дни свои в дурдоме или еще где заблудиться. Поэтому видите: мой отец был замечательным преподавателем литературы — он научил меня, что значит боль. Боль без причины…
Само собой, никто не знает, почему они стали писателями. Я лишь говорю, что отец преподал мне жизненный урок, обучил меня определенным аспектам жизни, людей. И такие люди есть — я встречаюсь с ними каждый день, когда вывожу машину на трассу.
Еду я по трассе, по скоростной полосе, пристроился за кем-то. Он тащится на пятидесяти милях в час. Я обхожу его, пытаюсь обогнать — он переходит на шестьдесят. Я даю шестьдесят пять, он давит на газ. Что-то в человечестве есть такое меленькое, очень гаденькое. На трассе это видно. Когда меня кто-то хочет обогнать, я жму на тормоз, пусть едет. Человечество — это не очень.
Лучше не стало. Никакой перемены я не заметил. В одном стихотворении я написал: «Человечество, в тебе чего-то не хватало с самого начала». И я не вижу причин переписывать эту строку.
Между пятнадцатью и двадцатью четырьмя я прочел, вероятно, целую библиотеку. Я ел книги на ужин. Отец в восемь вечера обычно говорил: «Отбой!» У него было такое представление: мы должны рано ложиться, рано вставать и достигать в мире успеха, хорошо делая что-нибудь на хорошей работе, — а это совершеннейшая брехня. Я это знал, а книги были гораздо интереснее моего отца. Вообще-то, они были полной противоположностью ему: в книгах была душа, в них был какой-то риск. Поэтому когда отец говорил: «Отбой!» — я брал в постель фонарик и читал под одеялом. Потом там становилось душно и жарко, но от этого каждая страница была еще великолепнее, как будто я наркотой закидывался: Синклер Льюис, Дос Пассос — вот были мои друзья под одеялом. Вы даже не представляете, что значили для меня эти парни; это были странные друзья. Под наружной жестокостью я находил людей, которые тихо мне что-то говорили, — то были волшебные люди. А теперь я читаю тех же авторов, и мне кажется, что не так уж они и хороши.
А зачем мне видеть другого писателя? Что ему говорить? Говорить тут нечего — можно только что-то делать. Разговаривать с другим писателем — это как в ванне пить воду. Так не делают. Вы пили когда-нибудь воду в ванне? Нет, видите? Я вот в ванне пью вино.
Есть парочка, но лучше мне с ними не встречаться, когда я пью. Большинство заговаривает о своей работе. Они же не говорят: «Моя жена вчера сломала руку». Они скорее скажут: «Я работаю над сонетом» или «Еду в Нью-Йорк». О делах говорят.
Мне не нравится, как они носят одежду, мне не нравится их обувь и не нравятся их книги. Мне их голоса не нравятся. Мне не нравится, как они блюют после третьего стакана. Писатели — отвратные существа. Сантехники лучше, торговцы подержанными машинами лучше — они человечнее писателей. Писатели становятся людьми, лишь когда сидят за машинкой; тогда они хороши или даже исключительны. Оторвите их от машинки — и они оказываются полными мудилами.