Нет. Потому что я работал на фабрике, меня окоротили. Писателем я стал только в пятьдесят, у меня было время пожить в иных мирах. Такая жизнь помогла мне сохранить — как мне сказать:
Да ничего не закончилось. Еще одна хлопочет о моей душе! Знаете, было время, когда люди приходили ко мне и видели эту комнатушку, горы пивных банок, и я вставал, шел в ванную и блевал, потом выходил, закуривал, открывал новое пиво — вот тогда они считали, что у меня есть душа!
Но у меня была для них душа — и для себя она у меня тоже была. Это нормально, я понимаю. Я был крутой мужик. А теперь я раскис, размяк, я улыбаюсь. Я просто хочу спокойно жить с достойной женщиной, выпивать вместе, смотреть телевизор, ходить гулять…
Видимо, на неверности других — на ее уродстве. Я не хочу врать первым. Не знаю, откуда эта верность берется. Человек я неверующий. Быть хорошим — лучше, чем наоборот, если есть выбор. Тут не надо быть христианином, верность — не обязанность. Просто быть хорошим — это же простая концепция. Если я хороший, от этого всем лучше. С другой стороны, злонамеренные меня тоже восхищают, если они оригинальны и способны выскакивать на новые рубежи. Но мне нравятся такие злодеи, которые не просто одного кого-то предают, а вспарывают верования множества людей, невежественных людей, и просто основывают новые направления мысли. Есть разница между двумя людьми, которые друг друга наебывают, и одним человеком, который оригинальной концепцией наебал весь мир. Такую сильную личность, как Гитлер, будут веками ненавидеть, но не перестанут о нем говорить, снимать кино еще долго после тот, как из человеческого сознания исчезнут те, кто его одолел. Потому что тут нужна была дерзость — проломить стадную мораль. Нормально, по-моему, если крупномасштабно. Если способен предать и истребить все человечество — это крупно, но если врешь человеку, с которым живешь, — это говно. Потому что на одно не требуется мужества, а на другое нужны и смелость, и оригинальность.
Да, и я раньше ходил на католические мессы, хоть и не по своей воле… Когда я умирал, позвали священника — соборовать меня. Он сказал: «В заявлении у вас написано, что вы католик». А вы знаете, когда умираешь, не очень побеседуешь. Я ответил: «Отец, мне просто не хотелось, чтобы меня спрашивали, что такое „агностик“. Запишите „католик“, нормально звучит. На самом деле никакой я не католик, мне все равно». Он нагнулся ко мне поближе и говорит: «Сын мой, однажды католик — всегда католик». Я говорю: «О нет, отец, это неправда! Уйдите, пожалуйста, и дайте мне помереть спокойно».
Кто — я? Ну уж нет! Я так близко к смерти подходил пару раз, что не боюсь. Когда к ней так близко, тебе, пожалуй, даже хорошо. Ты просто такой: «Ну ладно, ладно». Особенно, по-моему, если в Бога не веришь, тебя не волнует, куда попадешь — в рай или ад, и ты просто отбрасываешь все, чем занимался. Грядет какая-то перемена, новое кино покажут, поэтому, что бы там ни было, ты говоришь: «Ладно». Когда мне было тридцать пять, меня в больнице объявили покойником. А я не умер. Я вышел из больницы — причем мне велели никогда больше не пить, или я точно умру, — и прямым ходом отправился в бар, где и выпил пива. Нет, два пива!
Нет, то был вызов всем, кто тебе лжет. Смерть — это хорошо, смерть не бывает хорошей или плохой. Знаете, как говорят: «самое дальнее путешествие». Жить с тем, с кем тебе жить не нравится, гораздо хуже смерти. Вкалывать по восемь часов на работе, которую ненавидишь, хуже смерти.