Это какая-то очень близкая мне по атмосфере мелодическая мысль — даже не эмоция, а мысль. Она очень поэтическая, очень открытая, потому что, с одной стороны, в ней есть много музыкального, но, с другой стороны, она очень открытая — как лист бумаги, на котором что-то крупно написано и хорошо читается. Вот для сложения кинематографической фразы иногда важны такие музыкальные поступки — то, чего у современных композиторов практически не бывает. К сожалению, большинство современных композиторов, как только встают в полный рост, сразу головой в потолок. И тут надо понять: потолок очень низкий или они слишком высокие? Они или переростки, или не в своей тарелке. Знаете, на флот не берут высоких ребят.
Мне кажется, что Шнитке — это самый крупный из больших композиторов, который мог сформироваться, сложиться только благодаря существованию кинематографа. Влияние кинематографической рутины на него столь глубоко, столь всесторонне, что до конца дней своих он от этого кинематографического визуализированного стиля избавиться уже не мог.
Нет-нет, я не знаю. Думаю, это может утверждать только музыкант. Я лишь хочу сказать, что, работая с классической фразой, с классическим большим серьезным оркестром, с классической грамотой высокого уровня, он все время опускал это до уровня визуализации… Как будто у него все время есть экран, на который он смотрит и для которого он пишет. Что бы я ни слышал его, все время вижу, что вот эти лапки и хвостик торчат. До такой степени он был потрясен работой с кинематографом, так глубоко глотнул этого воздуха визуального.
Так случилось, что еще в Горьком, когда я был ассистентом Беспалова, я несколько раз звонил Шнитке. Мы договаривались с ним о встрече, о его возможной работе в кино. Он тогда уже был известен как автор музыки к кино, у него блестящая музыка к фильму «Спорт, спорт, спорт» Климова. Правда, немного оформительская, что и требовали с него… И Беспалов хотел, чтобы Шнитке писал музыку для документального кино, но не решался сам позвонить и попросил меня. Ну, я набрался наглости и позвонил. И вот долго, несколько лет мы с ним общались только по телефону. Он мне рассказывал, как купил белый рояль в первый раз в жизни… Таким образом, сначала было телефонное знакомство в Горьком, а уже потом, когда я жил в Ленинграде, мы с ним здесь встречались.
Там была великолепная филармония с блестящим оркестром, и среди студентов разных вузов тогда принято было ходить на эти концерты. Я учился на историческом факультете и много видел студентов на этих концертах: и физиков, и математиков, и историков… Билеты были для нас дешевые, а иногда пускали просто бесплатно, даже когда залы были битком. И там всегда проходили все премьеры, в том числе Шнитке, да и Губайдулину исполняли… И вот тогда я к этому по-настоящему прирос, потому что у меня никакой базы музыкальной не было.
Очень молчаливый человек, искренний, по-моему, и чувствовавший, что он здесь абсолютно не к месту. В Советском Союзе, в этой среде, где никто не понимает масштаба его озабоченности и никто не говорит с ним на языке, соответствующем его уровню. Он абсолютно одинокий был в этой среде, даже если учесть, что тогда была группа близких ему композиторов — Губайдулина, Артемьев и другие. Каждый по-своему значителен и велик, и у каждого из них была тяжелая судьба… Артемьев, как и Шнитке, все время «интриговал» с кинематографистами. Губайдулина вообще уехала из страны, что для ее творчества стало приговором, как мне кажется. Мне очень не нравятся (эмоционально) последние вещи ее, многое из того, что написано в Германии, но я страстный поклонник всего, что было создано ей в советский период («Рубайят» — это вещь совершенно великая). И в итоге никто из них не был замечен в решительной и основательной любви к большой симфонической форме. Никто не смог до конца осуществить своего предназначения и реализовать своих возможностей. Такое тяжелое время им досталось. Если уж Шостаковича могли раздавить, поставить на колени, заставить подпольно писать, смять его дух, то что говорить об этих людях?.. Они оказались менее устойчивыми.