Расколотая, точно фарфоровое блюдце платформа подняла нас на площадку под открытым небом, где уже собрались главы семей.
Пан сидел на обломке, угрюмо подперев щеку кулаком. Пушкин стоял у окна и курил, поглядывая на порт и явно переживая за судьбу старшего сына.
Генрих вытянулся у входа и по привычке свел руки за спиной, вот только бравой адмиральской выправкой уже похвастать не мог.
Натруженные плечи подрагивали, собранные в хвост седые волосы растрепались, а идеальная эспаньолка обросла двухдневной щетиной.
Остальные выглядели не лучше — грязные, растрепанные и смертельно уставшие. И вряд ли отведенный час позволит полностью восстановить силы.
— Господа, — я встал так, чтобы собравшиеся образовали подобие круга — в память о кругом столе, от которого остались только обгоревшие щепки. — Полагаю, это наше последнее заседание. На котором предстоит решить, что делать дальше.
Лично я вижу два варианта: либо выманить противника из города и тем самым обезопасить мирное население. Либо ударить в лоб, невзирая на возможные потери, и тем самым пожертвовать сотнями ради спасения тысяч. А может — и миллионов, ведь речь идет о безопасности уже не колонии, а целого мира. Вариант сдачи не рассматриваю принципиально, однако с удовольствием выслушаю ваши мнения и предложения.
— Что тут предлагать… — Пушкин фыркнул. — Мана на исходе. До утра, может, и протянем, а потом — все. Так что сидеть в обороне — это полная херня, excusez mon français. Если кто-то мечтал героически погибнуть в эпическом бою, то лучшего момента войти в историю вряд ли представится. Поэтому предлагаю выпить на посошок, посидеть на дорожку — и мандануть по собакам из всех орудий. Чтоб земля под ними загорелась — и провалилась в тартарары вместе с гребаным паровозом!
— Учись, — Хмельницкий посмотрел на меня и кивнул в сторону разбушевавшегося товарища, — как полки за собой поднимать.
— Полностью поддерживаю, — Кросс-Ландау шагнул вперед.
— А я — против, — сказал я, чем вызвал недоуменные взгляды. — Вы опять думаете только о себе. О том, какую славу обрящете. Как обессмертите свои имена. И как войдете в историю. А я думаю о безопасности всех чародеев. И о простых людях, которых неминуемо пожрет пожар мировой революции.
И если мы бездумно убьемся об поезд, никто нам спасибо не скажет. Я не спорю с тем, что надо нападать. Но надо напасть так, чтобы разбить врага здесь и сейчас — пусть и ценой собственных жизней. Только тогда наша жертва возымеет хоть какой-то смысл. А иначе — это просто показуха.
Пушкин снова фыркнул (порой мне казалось, что это — единственная доступная ему эмоция), Пан разгладил косматую бороду, а Генрих с уважением улыбнулся.
— Тогда поведай, что нам делать, — проворчал помещик. — Потому что на данный момент у нас нет ничего, кроме желания поскорее все это закончить.
— И думай побыстрее, — оружейник высунулся из окна. — А то уже идут гости с вилами и факелами.
Пушкин несколько приукрасил картину — к центральной площади действительно стекались подсвеченные масляными фонарями ручейки.
Но не с вилами, а с винтовками — в полумраке разглядел и синие мундиры городовых, и черные бушлаты морской пехоты, и потертые тройки работяг и клетчатые кепки шпаны.
Делегации стекались с трех сторон и строились в неровные ряды перед сгоревшим зданием мэрии. И пока бойцы занимали порядки, к ним подтягивались гражданские — в основном женщины и подростки.
Почти все несли узелки с нехитрыми припасами, разномастные бутылки и кувшины с водой. Все это добро складывалось у ворот Академии, и под конец процессии горка выросла до середины каменной стены.
Но жители не уходили, а продолжали собираться у входа, и в свете ламп и фонарей я видел обращенные на шпиль лица. Люди смотрели на нас как на последнюю надежду перед неминуемым уничтожением, и почти у всех в глазах стояли слезы.
А затем кто-то из толпы запел «Боже, Царя храни!» — сначала робко, с опаской, словно боясь реакции окружающих. Но всего через несколько секунд гимн подхватили все вокруг, а чуть позднее подключились и ополченцы.
И теперь глаза заблестели уже у нас. Пан сгорбился и закрылся ладонью, не в силах справиться с тяжестью вины и снедающей совести.
Пушкин угрюмо вздохнул, понурил плечи и покачал головой, будто сокрушаясь о том, что если бы меры приняли вовремя, сейчас бы не страдало такое количество людей.
Генрих же выпрямился, как осина, и устремил взор на темную морскую гладь, где покачивались огни приближающихся крейсеров.
А гимн звучал все громче, расползаясь по улицам, точно волна. Пели на баррикадах. Слова доносились из окон — как особняков, так и многоэтажных бараков.
Даже в окутанном мглой порту нашлось достаточное количество певцов, чтобы и этот район услышали повсюду.
Пели с крыш заводов и фабрик. Пели из подворотен. Тонкое сопрано зазвучало совсем рядом — одна из девушек — хрупкий чумазый ангелок — подхватила мотив, стоя на изломанном крыльце, как на подмостках Большого театра.