- Дайте телеграмму, чтобы сейчас же выслали сюда двух жандармов, и пусть бессменно дежурят здесь в конторе.
Пришла очередь обмерять и рядчика Савельева.
Карташев, при всей своей неопытности, видел, что дело Савельева не из важных. Кормил он своих работников на убой и в этом отношении был выше всех подрядчиков. Но работы его были не из выгодных, - мелкие насыпи, без выемок, где оплачивался каждый куб вдвойне, почти без дополнительных работ, как-то: нагорные канавы, углубления русл и прочее.
Чем ближе подвигалось дело к концу, тем грустнев становился Савельев, тем почтительней становился он с Карташевым, смотря на него с мольбой и страхом.
Когда Карташев приехал к нему с обмером, он, стоя без шапки, сказал с отчаянием:
- Вся надежда только на вас.
Карташев смущенно ответил:
- Я сделаю все, что могу.
И начал обмер.
Целый день продолжался обмер. Уезжая, Карташев сказал:
- Обмер я передам завтра в контору дистанции.
А Савельев, как на молитве, кивая головой, молил:
- Не оставьте несчастного, господин начальник.
С сжатым сердцем уехал от него Карташев, предчувствуя драму.
Приехав домой, Карташев сейчас же засел за подсчет и еще в тот вечер передал итоги Сикорскому.
Савельев на другой день явился за расчетом.
- Триста двенадцать кубов у вас, - сказал ему Сикорский, - по три рубля...
Савельев сделался белым как мел и даже качнулся.
- Помилуйте, господин начальник, - зашевелил он побелевшими губами, за три месяца харчей только вдвое больше вышло... Не может этого быть: ошибка тут вышла...
Сикорский сделал гримасу и сказал:
- Вы что ж, проверки хотите?
- Пусть сами Артемий Николаевич проверят: они ж, наверно, не захотят обидеть несчастного человека.
- Хорошо, я скажу ему.
Подъезжая в тот вечер к дому, Карташев увидел темную фигуру у своих дверей.
- Кто?
- Я, Савельев.
- Заходите.
Савельев вошел вслед за Карташевым в темную комнату и повалился на колени.
- Не погубите, Артемий Николаевич, не погубите! Не может быть, что всего триста кубов наработано. По народу не может быть меньше тысячи кубов, и то только-только вчистую выйду...
- Встаньте, встаньте, - поднимал его Карташев.
Но Савельев грузно сидел на своих коленях и продолжал:
- Я был у начальника дистанции, он разрешил вам перемерить меня, я нарочито его самого не звал: не погубите, Артемий Николаевич! Ведь пропал я совсем!
- Я завтра же перемеряю. Конечно, может быть, я и ошибся...
Савельев встал с колен. От отчаяния он перешел к надежде. Он заговорил облегченно:
- Ох, ошиблись, ошиблись, Артемий Николаевич, и, бог даст, завтра все исправите.
Карташев протянул ему руку и вдруг почувствовал в своей руке бумажку. Это была вчетверо сложенная десятирублевка.
Сердце его тоскливо сжалось.
- Нет, нет, господин Савельев, не нужно, совершенно не нужно. Вот вам крест, что я и без этого сделаю все, что могу.
Савельев растерянно прошептал:
- Простите Христа ради, - и вышел из комнаты.
Тяжелое, тоскливое волнение охватило Карташева.
- Сам виноват, сам виноват, - твердил он в отчаянии, идя к Сикорскому.
- Савельев недоволен вашим обмером, - сказал ему Сикорский.
- Это такая ужасная история...
И Карташев рассказал, как он изо дня в день одолжался у Савельева салом.
Сикорский мрачно слушал.
- Ах, как нехорошо, - сказал он, когда Карташев кончил.
Он покачал головой и досадно повторил:
- Очень некрасивая история.
Карташев сидел, переживая отвратительное чувство унижения.
- Сколько приблизительно могли вы съесть у него сала?
- Я не знаю... Месяца два я ел каждый день по несколько ломтиков.
- Фунт в день?
- Не думаю.
- Будем считать фунт, будем вдвое дороже считать: по двадцать копеек за фунт, - двенадцать рублей. Заплатите ему тридцать, пятьдесят рублей заплатите. Сделайте завтра новый обмер, а там завтра я в вашем присутствии произведу с ним расчет. Ай, ай, ай...
Долго еще качал головой Сикорский.
Уйдя от Сикорского, Карташев обходной дорогой, чтоб не проходить мимо Дарьи Степановны, пробрался прямо к себе.
Не зажигая свечи, он разделся и лег, торопясь поскорее уснуть. Но сон бежал от него. Чувство обиды и раздражения все усиливалось. Сердился он и на себя, и на Сикорского, так строго отнесшегося к нему. Но под обидой и гневом неприятнее всего было чувство унижения. Что-то давно забытое, давно пережитое напоминало оно ему. И вдруг он вспомнил и мучительно пережил далекое прошлое.
Он был тогда гимназистом первого класса. По случаю весенней распутицы он жил тогда в городе и только по субботам ездил домой, возвращаясь в понедельник в город. Жил он у брата отца, угрюмого сановитого холостяка, занимавшего большую квартиру в первом этаже на главной улице. Громадные венецианские окна выходили на улицу, и он отчетливо помнил себя в этой квартире с высокими комнатами, маленького, затерянного в ней, всегда одинокого, так как дядя или не бывал дома, или сидел в своем кабинете.
Он помнил себя сидящим на подоконнике этих громадных окон, как смотрел он на проходящих, как слушал шарманку, как тоскливо замирали ее последние высокие ноты в весеннем воздухе.