Но начиная с середины 1870-х годов, когда у Иоанна появились первые постоянные почитатели, а особенно поклонницы и последовательницы, повсюду сопровождавшие пастыря, томными взорами смотревшие на него, дарившие дорогие подарки, ситуация в семейной жизни чрезвычайно накалилась.
Все очевидцы свидетельствуют, что одевался Иоанн Сергиев всегда роскошно: носил рясы из очень дорогой плотной шелковой материи — черной или цветной, но весьма темного тона; подрясники же всегда были ярких цветов из шелка или бархата, такого же высшего качества; зимой носил шубы из очень ценных мехов. Но на всю одежду Иоанн не тратил ни копейки, так как все это ему дарили его почитательницы, желавшие видеть его в храме в достойной сана и авторитета церковной одежде.
Иоанн, может быть, и не хотел того, но его окруженность молодыми и не очень почитательницами воспринималась Елизаветой как знак, что между ним и этими женщинами существует связь — высшая духовная, — которая недоступна ей и невозможна между ней и ее супругом. Возникало ощущение, что в этом повышенном женском внимании лично к Иоанну тот будто бы обретал некую замену нормальных супружеских связей, а у Елизаветы их не было. Записные книжки отца Иоанна свидетельствуют, что это были не только предположения. В них можно встретить упоминания о том, что окружавшие женщины порождали в Иоанне «искусительные помыслы», хотя он им и противостоял. Среди этих женщин, будучи их «предводительницей», была и Параскева Ковригина, сыгравшая заметную роль в судьбе Иоанна.
Вдруг возникшего женского окружения и внимания к отцу Иоанну Елизавета не принимала и против этого восстала. Протест принимал сколь угодно причудливые формы. Елизавета перестала ходить в храм, не соблюдала посты; могла рыться в столе мужа, забирая отдельные предметы и деньги. Ссоры и споры рождались буквально на каждом шагу и по каждому пустяку. Под 1882 годом Иоанн записывает: «Вечером сегодня вышла крупная неприятность с женою из-за того, что я обличил ее в подделке ключа к моему письменному столу и к внутренним ящикам и во взятии некоторых вещей и денег. Как львица разъяренная она <налетела> на меня и готова была растерзать; от злости ревела, выла, как бешеная; грозила ударить по щеке при детях; корила бабами, т. е. благочестивыми женщинами, имеющими со мною духовное общение в молитвах, таинствах, духовных беседах и чтениях, поносила самым бесчестным образом, а себя возвышала. Господи! Отпусти ей, не вест бо что говорит и творит. Вразуми ее всю омраченную житейскими суетами и сластями, утолсте и расшире и забы Бога!»[140]
Спустя некоторое время в дневнике вновь появляется запись: «Горе мне с домашними моими, с их неуважением к постановлениям церковным, с их лакомством всегдашним, безобраз<ием> в повседневной жизни… забавами, смехами с детьми Руф<иной> и Елисавет<ой>, с кошками и собакой, — с их леностию к молитве домашней и общественной (раз 5–6 в год ходят в церковь — Бог им судья!). Какой ответ они дадут за себя и детей: оне царствовать хотят и царствуют действительно, исполняя все свои прихоти и желания… А как оне воспитывают детей! О, ужас. Вне всякого уважения к уставам Церкви! Сами не соблюдают посты и детей также учат: на 1 неделе Великого поста едят сыр и яйца, не говоря о икре и рыбе. — Кто их вразумит? — Меня не слушают»[141].
Домашней церкви не складывалось… Это удручало Иоанна, поскольку скрыть разлад с женой было невозможно. Немые укоры, а то и пересуды среди прихожан были тому свидетельством. Привыкнув к послушанию и почитанию в приходе, а затем и во всероссийском масштабе, Иоанн все меньше готов был терпеть отношение к себе как к простому смертному в своем собственном доме, непослушание и отступление от церковных правил. В дневнике его упоминания о семье становятся все реже и реже, замещаясь фиксацией горестей и радостей церковно-общественной жизни. Не остается сомнений в том, что спустя десятилетия острота неприязни спала, наступил период некоего равновесия в чувствах и порывах. Елизавета Константиновна даже ощутила в отсутствии своего супруга преимущества, которые ранее ей были неведомы, то есть достаточно свободный образ жизни, за который не надо было ни перед кем отчитываться и получать разрешения.