Штоссель спросил у помощника бланки, велел Иону подписаться за себя и за Ану, а Василе, не знавший грамоты, приложил палец к выведенному чернилами кресту.
— Добровольно, Василе? — спросил письмоводитель, записывая что-то в книгу.
— По своей воле, ясное дело, по своей! — сказал Бачу, рассердясь вдруг и едва сдерживаясь.
— Ну так… Через несколько деньков все будет готово, — заключил Штоссель, потирая руки. Потом похлопал Василе по плечу и шутливо добавил: — Вот какие дела, пришел ты сюда богатым, а уходишь нищим! Ха-ха-ха….
Оба крестьянина потемнели. Насмешка письмоводителя ударила их по сердцу. Они вышли и завернули в корчму Зимэлы. Василе страшно мучился жаждой… Корчма была пуста, потому что вьюга на дворе разбушевалась еще злее. Некоторое время они пили молча. Потом Ион не выдержал, видя, что тесть никак не успокоится, и начал ему говорить, чтобы он даже ни о чем и не думал, заживут они вместе, как в раю. Василе долго слушал, проницательно глядя на него. Глаза зятя сверкали таким дразнящим торжеством, что у Василе мутился разум.
— Разбойник, разбойник, пустил ты меня по миру! — прорвался вдруг Василе Бачу и, остервенев от бешенства, вцепился зятю в глотку.
Ион преспокойно, словно давно ждал нападения, высвободился из его объятий и только пихнул его кулаком в грудь, да с такой силой, что сразу сошвырнул с лавки.
— Отнял у меня землю, злодей! Убил, злодей! — вопил Василе в бессильной ярости, катаясь по грязному полу.
Разгоряченный от радости, Ион расплатился с корчмарем и пошел домой как ни в чем не бывало. А старик в горе опять сел пить, рассказал Зимэле, что с ним сотворил зять-разбойник, и жалобно заключил:
— Остался я нищим…
Херделю все еще не отстраняли от должности, и в душе его мало-помалу снова затеплилась вера. Истребить оптимизм в человеке неспособна и жестокость жизни. Ему уже думалось, что субинспектор Хорват, получив уведомление из суда, наверное, вспомнил о его патриотических заслугах и положил дело под сукно, до разбора апелляции, который снимет с него всю вину.
Велико же было его удивление и отчаяние, когда в конце ноября ему принесли официальное извещение, где говорилось, что в соответствии с решением суда он отстраняется от должности на неограниченный срок и что господин Николае Зэгряну заменит его с первого декабря.
— Э, да ничего… Будто я не ждал этого? — сказал побледневший, трясущийся Херделя. — Я даже уверен был… Удивляюсь, чего они столько медлили.
Госпожа Херделя заливалась плачем. Она так и предчувствовала, что им на старости придется умирать с голоду. Только одно и утешало ее, что дети не дома, а то бы они просто сгорели со стыда. Херделя для ее успокоения приврал, что если он захочет, то завтра же может поступить на службу к адвокату или еще куда-нибудь. Потом они оба отвели душу, браня Зэгряну, точно он и был причиной их беды. Они его знали. Он был сын крестьянина, извозничавшего в Армадии, сумел окончить государственную Нормальную школу в Деве. Все его хвалили, потому что он учился на казенный счет и всегда шел первым. Говорили, будто к нему весьма благоволит субинспектор, которому его усиленно рекомендовал директор школы, и тот обещал предложить в министерстве Зэгряну на первое же вакантное место, хотя сам юноша не имел охоты покидать родные места. Лаура и Гиги тоже знали его. Он даже пытался ухаживать за Гиги и присылал ей из Девы открытки.
На другой день Херделя помчался в Армадию, решив непременно подыскать себе работу. Вечером он вернулся домой радостный, с кипой бумаг под мышкой. Это Штоссель дал ему обрабатывать залежавшиеся контракты.
— Видишь, матушка, господь нас не оставляет в беде! — бодро воскликнул он. — Очень порядочный человек письмоводитель… Только он один и предложил мне работу, когда увидел, что меня отстранили… И еще говорят, что евреи бессердечный народ! Сколько вон румын, а хоть бы один подумал обо мне?
Первого декабря, утром, к ним постучался Зэгряну. Он пришел принимать школу. Г-жа Херделя смерила его таким осуждающим взглядом, что юноша сразу смешался, принес тысячу извинений, он-де не виноват и очень сожалеет, но… Был он лет двадцати двух, худощавый, с девичьим бледноватым лицом, робкими голубыми глазами и открытым, умным лбом… Никто не предложил ему сесть. Именно потому, что он производил благоприятное впечатление, г-жа Херделя пуще возненавидела его и мысленно говорила, что сам сперва отбил хлеб у Хердели, а теперь притворяется… Херделя, как старший коллега, еще пытался шутить, хотя в душе был убит. Он больше всего страшился той минуты, когда придется распроститься со школой. И вот она настала.
Они пошли вместе в школу. И чем ближе подходили к ней, тем веселее держался Херделя, а сердце у него разрывалось. Смеясь, он твердил, что очень доволен, — теперь хоть немножко вздохнет, избавясь от этой обузы, ведь уж тридцать с лишним лет надсаживает грудь, управляясь со столькими сотнями сорванцов, а про себя думал, что нет на свете прекраснее занятия — возделывать умы молодого поколения.