Когда я приехал в Советский Союз по поэтическому обмену, о котором вам рассказывал, я попросил разрешения увидеться с Ахматовой. Меня привез туда мой русский переводчик, переводивший англоязычную поэзию — разумеется, неполитическую — на русский. Это был сломленный человек. Сначала ему покровительствовал Бухарин, но после того, как Бухарина уничтожили, его тоже отправили в лагерь. Но к тому моменту он уже успел освободиться. Он был старым другом Ахматовой, еще по Цеху поэтов. Теперь же, окончательно сломленный, он был моим переводчиком и гидом. Итак, он привез меня к Ахматовой, и вдруг откуда ни возьмись возникла какая-то женщина, сказавшая, что она из Союза писателей, — я не знал, кто она такая. Но Ахматова знала и мой переводчик знал, потому что он сказал мне, когда мы вышли, что эта женщина — стукачка. КГБ не хотел оставлять Ахматову со мной наедине. Поэтому мы говорили о безопасных вещах, и Ахматова сказала, что любит печеные яблоки со сливками и т. д. Потом мы немного поговорили об акмеизме, и они с этим несчастным старым русским, имя которого я сейчас запамятовал, вспоминали 1912 год или что-то вроде этого — то время, когда движение переживало свой расцвет и когда они оба выпускали книги… Они встречались, уже увенчанные лаврами, и толковали о будущем. Они говорили: "Что за будущее нас ожидает! Грядет новый расцвет поэзии!" И вдруг их глаза встретились, и Ахматова заплакала. Она не могла сказать, чем вызваны ее слезы. Я понял это без слов. И вы это понимаете. Но Ахматова, в присутствии стукачки, не могла объяснить, почему она плачет, вспоминая свои надежды на высокое будущее России. Я был тронут до слез. Трагедия целого поколения уместилась в одной минуте.
Конечно. Это отрывок из моей поэмы, получившей премию "The New England Poetry Club Prize" в качестве лучшего стихотворения, напечатанного в 1998 году.
В ночь смерти над поэтом громкий хор
Его метафор крылья распростер.
Переодеты музами — клише
Бикфордов шнур поджечь готовились уже.
Жаргон тайком вползал в троянского Пегаса,
Готового, хрипя, домчаться до Парнаса.
Взбесились восклицания, повторы,
И грабят нагло полуправды-мародеры.
Удерживал светила в небе взгляд.
Глаза закрылись — и начнется звездопад.
Поэт еще способен подавить
Весь этот бунт, беспомощную прыть.
Он — прах, но пульс его, как давний гром.
Он — гонг, и гул не заглушит удара.
В горгулий обратившись и горгон,
Мы — песнь его, свидетели кошмара,
Осколки ямбов после похорон.
Сердцам и легким, и всему у нас внутри
Он сообщил простой двухтактный ритм,
В котором тело дышит, плачет, говорит.
Но и сквозь гнев мерцает нам покой —
Того не зная сам, блажен, блажен любой:
Нам непонятное, чужое ремесло —
Искусство всех заранее спасло.
Не черви обживают черепа —
Стихи, стихи, размера мощная стопа
Вращает всё, и ритмы вьются роем
От зноя до снегов. Он так весь мир настроил.[151]
Поэт скончался, и в ночном затишье
Его метафоры, освободившись,
Над телом встали, празднуя свободу.
Под маской муз банальности-уроды
Напыщенностью пышут, и к Парнасу
Жаргон угнал троянского Пегаса.
Бунтуют восклицательные знаки,
И полуправд бродячие собаки
Скитаются под небосклоном мерзлым,
Где мертвым взглядом вытравлены звезды.
Но пульс его, отлитый в форму строчек,
Наперекор гниению, грохочет.
И этот гром ни колокол, ни книга
Не заглушит — но мы во власти мига
Всё ловим прежних призраков впустую,
А грохот наполняет тьму густую…
Сердцам и легким не перебороть
Телесных форм — пусть целый мир им тесен:
Возможно, мы — лишь ямбы его песен,
И в стихотворном ритме бьется плоть?
Но будет в буйстве этом, несомненно,
затишье: мы тогда благословенны,
когда о том не знаем, и искусство
нам кажется навек лишенным чувства.
Не черви в этом черепе, но ритмы
кишат и извиваются. И видно,
что круг времен — от снега до цветенья —
еще одно его произведенье.[152]
ДЕРЕК УОЛКОТТ[153]
, НОЯБРЬ 2004, НЬЮ-ЙОРКДа, я отвечал на его вопросы, но он все равно многое перепутал. На самом деле я ее внимательно так и не прочел. Но Брюс Кинг работал как машина, без устали: он опросил огромное количество людей.
Вне зависимости от того, кто ее будет писать?