Подобное заявление, возможно, слишком широко, чтобы строить на нем свои гипотезы. Не трюизм ли это? Но как бы там ни было, наиболее яркое качество поэзии Иосифа — это, на мой взгляд, своего рода врожденная универсальность, широта видения, постоянное, живое обращение к пространству и времени. О Витгенштейне говорилось, что он постоянно подгонял себя, не давал расслабиться, без устали пытаясь найти слабое место в своих рассуждениях. Добавьте к этому личную глубочайшую страсть и затаенную боль, и вы получите, как мне кажется, достоверную картину поэтического мира Иосифа. Большинство людей считали Витгенштейна самым незаурядным и запоминающимся человеком из всех, кого они встречали, и Иосиф безусловно принадлежит к той же категории.
В последние годы я видел его сравнительно редко, особенно после его женитьбы и рождения дочери. Да и сам я в то время был занят своими большими прозаическими переводами. Но я всегда ощущал его присутствие; он был нравственным полюсом моего существования, и сейчас я постоянно ощущаю невосполнимость этой утраты. Я часто перечитываю его. И если я случайно выставил его в каких-то ситуациях чудовищем, нет ничего более далекого от истины. Его преданность музе была безгранична, бескомпромиссна, но злым он не был никогда. Напротив, это был неиссякающий источник остроумия, щедрости души и возвышенности чувств. Все, кто близко его знал, почитали за привилегию жить с ним на одной планете.
ДЭНИЭЛ УАИССБОРТ[187], ФЕВРАЛЬ 2005, ЛОНДОН
Никто: я сам с ним познакомился на литературном вечере в "Куин Элизабет Холл" в Лондоне. Это был вечер в рамках фестиваля поэзии, кажется, году в 1972-м.
Воспоминания довольно яркие. Иосиф приехал с Оденом из Австрии, и Оден, насколько мог, "защищал" его от журналистов и прочих. Сам вечер стал сенсацией, и я подробно его описал в своей книге "From Russian with love" (2004). Как известно, Лоуэлл читал стихи Бродского по-английски, но это мне абсолютно не запомнилось, столь неизгладимым было впечатление от самого Бродского. Несмотря на то что мы слышали чтения других русских поэтов — в частности, Вознесенского и Евтушенко, — мы, слушатели, были совсем не готовы к гипнотизирующей манере чтения Бродского. Он читал по памяти, без бумажки — как, между прочим, Оден и, скажем, Роберт Грейвз — но время от времени сбивался или забывал строчку, и расстроенно стучал себя по лбу. Он, очевидно, был очень напряжен, что неудивительно, если учитывать обстоятельства. Это было ошеломляющее, и в то же время в чем-то трагическое выступление. То есть в нем была какая-то трагическая составляющая: молодой поэт, практически один на сцене (хотя, конечно, Лоуэлл там тоже был!), один в целом мире, и рядом ничего — ничего, кроме его стихов, ничего, кроме русского языка, "мастером" которого он был, он сам предпочел бы сказать — "слугой".
— Насколько я помню, слушатели — то есть мы все — реагировали соответствующе, что неудивительно, принимая во внимание то, о чем я только что сказал. Когда чтение окончилось, аудитория потрясенно молчала. Молчал и поэт на сцене — недоступный, опустошенный, выглядевший собственной тенью. Как будто из воздуха выкачали звук. И это была самая правильная реакция — беззвучие, в котором слышишь лишь собственное дыхание, чувствуешь присутствие лишь собственного физического тела, своей — изолированной — личности… Сказать, что мы были под впечатлением, было бы слабовато. Мы были тронуты — не только эмоционально, но и физически.
Кажется, нет: он недолго здесь пробыл. Отсюда он отправился в Америку, в Мичиган, чтобы устроиться на должность в Мичиганском университете, которую ему организовал Карл Проффер. Разумеется, я общался с Бродским в его последующие визиты в Лондон.