В ночь с 27-го на 28 января 1996 года у меня дома отмечали мое 60-летие. И вдруг мне звонит Григорий Поляк, издатель "Серебряного века", и говорит, что кошмар, трагедия, умер Бродский. Я позвонил Диме Бобышеву. Дима заплакал. Я позвонил домой Бродскому, подошла жена и сказала, где будет панихида. Утром 30 января я поехал в Нью-Йорк. Я приехал минут за пятнадцать до того, как открывался доступ к телу покойного. Это был итальянский похоронный дом с объявлениями об отпеваниях в разных католических церквах. Об Иосифе было сказано, что отпевание будет в соборе рядом с Колумбийским университетом. Около дверей толпились русские корреспонденты и первые из пришедших прощаться. Скоро нас пустили в зал. Передо мной шла очередь в десять- двенадцать человек. Я надел свою кипу. Я встал напротив гроба и всматривался в черты покойного. Лицо у него было торжественное, красивое, лоб мощный, нос крупный. Он походил на спящего патриция. В сложенных руках у него был кипарисовый крест на черном шнурке. Как помнил, я прочитал по-еврейски "Кадиш", заупокойную молитву. Я тяжело пережил смерть Бродского — от 28 января, когда узнал об этом, до времени, когда я встал напротив гроба. И вдруг от меня отпало. Больше не было тяжести и не было человеческой пронзительной жалости. Осталось только уважение к писателю. Почему? Ведь я трепетно любил его стихи, болел за него и делал что мог, когда его преследовали, виделся с ним до его отъезда, у него или случайно. И каждый раз это была, так я думал, взаимная симпатия и любовь каждого из нас к стихам другого. Что же произошло? Почему я больше не оплакивал его как брата? Конечно же, не из-за нашей встречи на его чтении в Браунском университете.
Нет, это была реакция на мою главу о нем. Я потом эти раскаленные гвозди глотал всю жизнь и до сих пор глотаю. Аксенов поднял страшную кампанию. Потом я уже узнал, когда у меня вышел роман об отказниках (он на Букера номинировался в Москве), я рукопись отдал в издательство "Фаррар, Страус и Жиро". Редакторша прислала мне письмо, где было сказано: "Ваши стихи настолько хороши, что печатать Вашу прозу было бы несвоевременно. Сначала следовало бы стихи Ваши напечатать". Потом я уже узнал, что эта редакторша была близкая приятельница Иосифа, фамилию ее я сейчас не помню. Как она могла знать о моих стихах, если не от Иосифа? То есть я хочу сказать, что он все время следил за мной, за тем, что я делаю и что печатаю, и относился ко мне весьма ревностно. Почему ему не понравилась эта глава? Потому что я написал о нем не в таких восхвалительных тонах, а как о поэте, который развился и вырвался, преодолел, но все-таки он вышел из нашей среды, он один из нас. И это чудо Бродского было подготовлено тем, что группа поэтов, с которой он общался, была очень сильной. И среда была сильной, посмотрите, Горбовский, Кушнер и Соснора. Так что явление Бродского не случайно.
Я служил в армии, и вдруг я получаю письмо (это было году в 1960-м) от своего друга, Бори Смородина, который никогда не писал стихов, но всегда ходил со мной, как мой адъютант, на все чтения, так что он всех знал, со всеми дружил. Он пишет, что была свадьба у Сосноры, на этой свадьбе некий молодой поэт Бродский подрался с Соснорой. Это было первое упоминание о Бродском. Говорит, поэт замечательный, но вот подрался с Соснорой. Возвращаясь к нашим отношениям с Бродским, я думаю, что причиной охлаждения их была все же моя глава о нем, что-то я, видимо, написал так, как он не хотел, чтобы о нем писали. Он очень ревностно относился к своей славе и к своей личности, и, конечно, он себя ощущал уже олимпийцем.
О некоторых деталях. Да, я намеренно не писал о путях его отъезда, потому что я сам прошел через это. И он сам рассказал мне об этом очень естественно.