О качестве его английских стихов судить не берусь, замечу только, что стихов этих немного, Бродский же по-английски писал в основном прозу. Что до побудительного мотива, думаю, вот именно это — желание сблизить русскую культуру с мировой. В нем ведь силен был культуртрегерский позыв — взять хоть его затею создания Русской академии в Риме, куда могли бы приезжать русские поэты, писатели, художники, как бывало когда-то.
В 1997 году в Петербурге я принимал участие в конференции по Бродскому. Все выступавшие петербуржцы говорили о "печальном юбилее" — 25-летии отъезда Бродского из России. Поразительно провинциальная печаль. Поэтический глобус Бродского — беспрецедентно для нашей словесности равен глобусу географическому. Нью-Йорк, Средний Запад, Швеция, Англия и Новая Англия, не говоря о Венеции и Риме не места проживания или пребывания, а художественные события, равноценные у Бродского явлению Петербурга-Ленинграда. "В каких рождались, в тех и умирали гнездах" написал он не о себе. А о себе: "Усталый раб — из той породы, что зрим все чаще — под занавес глотнул свободы". Его отъезд 4 июня 1972 года был переездом в мировую культуру.
Известно, прежде всего, с его слов. Он считал, что французская культура по преимуществу декоративная и отвечает скорее на вопрос "как", чем "что". Однако выделял Паскаля, Пруста, Бодлера, Дю Белле, потом назвал еще несколько имен, засмеялся и сказал, что из таких исключений уже составляется правило. Что до Пруста, то он его ставил на первое место среди прозаиков XX века. Как-то я предложил Бродскому идею книжки, на которую он откликнулся охотно: выбрать пять прозаиков уходящего столетия и поговорить о них. Идея возникла за полгода до его смерти, так что не воплотилась. Но пятерка Бродского выглядела так: Марсель Пруст, Андрей Платонов, Роберт Музиль, Уильям Фолкнер, Джеймс Джойс.
Мне кажется, его неприязнь к Франции объяснялась просто: он не любил мест, где не мог хоть как-нибудь объясниться, а французского не знал совершенно. Правда, после женитьбы на Марии, поклоннице французской культуры, его отношение несколько изменилось.
И еще: в сознании Бродского существовало некое противопоставление — отчасти исторически объяснимое — двух романских стран: Франции и Италии, с решительным выбором в пользу Италии.
В свое время я спросил его и получил ответ: "Прежде всего, это то, откуда все пошло… В Италии произошло все, а потом полезло через Альпы. На все, что к северу от Альп, можно смотреть как на некий Ренессанс. То, что было в самой Италии, разумеется, тоже Ренессанс — вариации на греческую тему, но это уже цивилизация. А там, на севере — вариации на итальянскую тему, и не всегда удачные". Историко-культурные мотивы всегда были важны для Бродского (помимо прочего, образцового туриста) — эта акмеистическая "тоска по мировой культуре". Но умозрительными соображениями не объяснить мощных эмоций, главная из которых — восторг: они звучат с такой силой только в итальянских стихах. "Я — в Риме, где светит солнце!", "Я счастлив в этой колыбели Муз, Права, Граций…" (число восклицательных знаков и прописных букв в "Пьяцца Маттеи" — рекордное для Бродского). И еще о себе, в третьем лице: "Пьет чоколатта кон панна в центре мирозданья и циферблата!" Не бог весть какой напиток — какао со сливками, но Бродский, у которого случайного не бывает, называет не что-нибудь помужественнее из того, что любил (граппу, например), а девичью усладу — потому что все возносится в высший ранг "в центре мирозданья и циферблата".
Ключевое слово — "центр". Палиндром "Рим-мир" был известен Бродскому нутром. Лично. Италия была эмоциональным балансом, тем "посередине гвоздиком", который удерживал в равновесии два огромных кольца, два дальних конца — Россию и Америку, от Архангельской области до штата Мичиган, от палладианского Петербурга до палладианского Нью-Йорка. Можно дальше развивать метафору ножниц, появятся Парки и нити. Остановимся, оставим только разрез миров, существовавший в поэтическом сознании Бродского. Италия что-то штопала, сшивала. Не только историей и культурой, но просто несравненной гармонией — климата, природы, лиц.