Двойра остановилась у клущицких родственников своего мужа. Она не спала. Всю ночь просидела у люльки Менухима в углу, рядом с печью; мрак был в комнате, мрак был в ее сердце. Она больше не осмеливалась взывать к Богу: Он казался ей слишком высоким, слишком великим, слишком далеким, бесконечным за бесконечными небесами — лестница из миллионов молитв понадобилась бы ей, чтобы добраться до Его подошв. Она обращалась за покровительством к умершим, к родителям, к деду Менухима, по которому он был назван, затем к праотцам евреев — к Аврааму, Исааку и Иакову, к мощам Моисея и, наконец, к праматерям. Где только возникала надежда на заступничество, туда и торопила она свои вздохи. Она стучалась в сотни могил, в сотни врат рая. Страшась не узреть завтра ребе, ибо слишком много было просящих, она молилась прежде всего о счастье оказаться среди первых, точно само выздоровление ее сына было бы в таком случае делом нетрудным. Наконец сквозь щели темных ставен она завидела первые блеклые просветы. Она тут же встала. Разожгла сухие щепки, валявшиеся у печки, поискала и нашла горшок, взяла со стола самовар, бросила в него горящие щепки, подсыпала потом угля, схватившись за обе ручки, нагнулась над самоварным чревом и стала дуть в него, так что в лицо ей с треском посыпались искры. Все это она проделала словно какой-то таинственный обряд. Скоро забулькала вода, скоро вскипел чай, семья встала и уселась пить чай из коричневых глиняных кружек. Потом Двойра вынула сына из люльки. Он завизжал. Она быстро и много раз поцеловала его, с поспешной лаской шлепая мокрыми губами по серенькому личику, сухим ручонкам, кривым ножкам, вздутому животику малыша; казалось, она колотит ребенка своим любящим материнским ртом. После этого она завернула его, завязала бантик на одеяльце и повесила куль с сыном себе на шею, чтобы руки оставались свободными. Они были нужны ей, чтобы добраться сквозь толпу до двери ребе.
С диким воем вгрызлась она в толпу ожидающих, разметав неумолимыми кулаками тех, кто послабее. Никто не мог ее удержать. Те, на кого сыпались удары и толчки ее рук, пытались было, обернувшись, ответить тем же, но застывали на месте, увидев ее лицо, опаленное болью, красную рану ее рта в клубах пара, ее крупные слезы, алмазами стекавшие по горячим щекам, ее толстые голубые вены, вздувшиеся на горле, в котором копились крики, прежде чем вырваться наружу. Двойра была как факел. С одним-единственным пронзительным криком, за которым встала жуткая тишина царства мертвых, она всем телом упала на дверь, наконец-то к ней пробившись. Правой рукой она схватилась за ручку двери, а левой забарабанила по коричневому дереву. Менухим волочился перед ней по земле.
Кто-то открыл дверь. Ребе стоял у окна, спиной к нему — черной и узкой, как полоска. Вдруг он повернулся. Двойра застыла на пороге, обеими руками протягивая сына, точно принося жертву. Она впивалась глазами в бледное пятно, которым было лицо мужчины вместе с его белой бородой. Она жаждала увидеть глаза святого, чтобы убедиться, что в них и взаправду живет могучая доброта. Но здесь, у его дома, глаза ее застилали сплошные слезы, так что мужчину перед ней она видела словно за пеленой из влаги и соли. Он поднял руку, она вроде бы различила два сухих пальца, орудия благословения. Но совершенно внятно услышала она голос ребе, хотя то был только шепот:
— Менухим, сын Мендла, будет здоров. Таких, как он, немного будет среди сынов Израиля. Боль сделает его мудрым, уродство — добрым, горечь — милостивым, а болезнь — сильным. Глаза его узрят даль и глубь, а ушам станет внятно тонкое эхо. Уста его будут молчать, но отверзнутся для возвещения добра. Ничего не бойся и ступай домой!
— Когда же, когда он будет здоров? — прошептала Двойра.
— Много лет пройдет, — сказал ребе, — но не спрашивай меня ни о чем больше, у меня нет времени, и я ничего больше не знаю. Не оставляй сына своего, даже если он тебе в тягость. Не отпускай его от себя, он плоть твоя, как и здоровые дети. А теперь ступай!
Перед ней расступились. Щеки ее были бледны, глаза сухи, приоткрытые уста вдыхали надежду. Умиротворенная, она вернулась домой.
II
Вернувшись домой, Двойра застала мужа у печки. Без всякой радости ведал он огнем, горшком, деревянными ложками. Его прямой ум был направлен на простые, земные вещи и не выносил чуда, гнездящегося в глазах. Он лишь улыбнулся тому, как жена его поверила в ребе. Его простая душа не нуждалась в посреднике между Богом и людьми.
— Менухим будет здоров, но это будет не скоро! — С этими словами вошла в дом Двойра.
— Это будет не скоро! — недобрым эхом откликнулся Мендл.