Христианская установка «Ипатии» еще более рельефно выступает при литературном анализе двух других персонажей романа, созданных Кингсли так же свободно, как Рафаэль. Разлученные брат и сестра – Филимон и Пелагия также живые показатели морального торжества христианства. Филимон из молодого анахорета делается сподвижником Ипатии только для того, чтобы, впитав в себя частичку эллинской мудрости, обнаружить тлен и безумие без христианской веры. Замкнутый аристократизм Ипатии, когда она говорит об его падшей сестре, и участь самой Ипатии гонят его обратно в пустыню. Здесь Кингсли снова наносит удар своей главной героине. Иначе он относится к Пелагии. Пелагия, эта антитеза Ипатии, это настоящая служительница Афродиты «народной», если придерживаться платоновской терминологии, не найдя своего спасения у почитательницы Афродиты «небесной», при помощи не вполне раскрытой читателю благодати находит свое блаженство в той же пустыне, где и брат. Грильпарцер[3] в одном разговоре с Бетховеном говорит, что женщина – либо «дух без тела», либо «тело без духа». Кингсли создал с известными оговорками своих двух героинь по этому рецепту. И что удивительно, – никто из литературных критиков не заметил того, что «тело без духа» победило «дух без тела». В романе Кингсли беспутная Пелагия такая же победительница мудрой Ипатии, как и Рафаэль, – это воспроизведение мудрости Екклезиаста в сочетании с философией упадочного эллинизма. «Галилеянин победил» и распутство плоти и распутство духа. В этом внутренний смысл романа Кингсли и торжество благовоспитанного и благонамеренного английского епископа.
Идеалистическое построение романа Кингсли совершенно не дает ответа на самый существенный вопрос романа – почему же, в конце концов, христианство в лице самых различных своих представителей, от антипатичного автору Кирилла до любимого им Синезия, оказывается победителем в борьбе с гибнущей греко-римской культурой? Если отказаться от теории божественного происхождения христианской религии, то само христианство окажется составной частью той же греко-римской культуры. Поэтому победа христианства была обусловлена не тем, что в некоторых конкретных своих проявлениях и в своем основном учении оно содержало в себе истину, как уже по своему званию предполагал священник Кингсли, а его большей приспособленностью к социальным условиям того времени. Антагонизмы эпохи разложения Римской империи имели такой характер, что греко-римские и восточные культы неминуемо должны были уступить место победоносной христианской церкви.
Полное небрежение к социальному фактору составляет основной порок «Ипатии». Рабы, мелкие производители города и деревни подвергались жесточайшей эксплуатации со стороны римских рабовладельцев и ростовщиков. Тогда явилось христианство, серьезно отнеслось к наказаниям и награде на том свете, создав небо и ад, и таким образом найден был выход. Естественно может появиться вопрос, почему же именно христианство оказалось этим «выходом», а не какая-либо другая синкретическая религия поздней античности, как, например, столь популярный культ Изиды[4] или бывшей во второй половине III века н. э. серьезным соперником христианства иранский культ Непобедимого Солнца, Митры?
Любая религия древности, несмотря на всю свою «интернационализацию» в эпоху эллинизма и Римской империи, не могла окончательно перерезать пуповину, связывавшую ее с определенной народностью. Даже процесс слияния различных религиозных форм, известный под именем синкретизма, не мог вытравить из религий поздней античности их специфических национальных черт. Только христианство, возникшее в эпоху всеобщего имперского смешения и уравнения всех во всеобщем бесправии, могло с полным правом претендовать на подлинную универсальность.