Точно так же парадоксально выглядела степень откровенности, к которой он нередко прибегал. Уверяя читателя, что в присутствии почтивших его своим гостеприимством высоких особ он и рта раскрыть не смеет и доходя до того, что предпочитал при них роль чтеца, Руссо то и дело совершал нечто такое, что выглядело почти что экспериментом. Так, именно герцогине Люксембургской в момент ее наивысшей к нему симпатии Руссо сообщает до некоторой степени позорную тайну, состоявшую в том, что весь его приплод от Терезы был помещен на содержание в воспитательный дом. В «Исповеди» он уверяет читателя, что сделал это из уважения к сердечности, с которой эта особа, как и некоторые другие, удостоившиеся точно такого же признания, общалась с ним ранее, но по существу здесь остается нечто не до конца разъясненное:
«Итак, мой третий ребенок был помещен в Воспитательный дом, как и первые; то же было и с двумя следующими, потому что всего их было у меня пять. Эта мера казалась мне такой хорошей, разумной, законной, что
В одном Руссо, очевидно, не солгал: анекдот про медлительного герцога действительно оказался до некоторой степени релевантен его собственной стратегии, в которой откровенность сочеталась с рационализацией столь причудливо, что вытекающие из этого признания выступали скорее в виде подспудного испытания терпения тех, кому они были адресованы. В этом смысле всякий раз, когда чувствительные или же особо простодушные читатели заново ужасаются биографическому факту отречения от собственных детей, следует понимать, что, до какой бы степени он ни был некрасив, базируется он исключительно на слухах, пусть даже и совершенно особых, то есть пущенных самим же Руссо. По всей видимости, следовало бы отличать – хотя это почти что невозможно – текстовый источник, исходя из которого об этом факте судят читатели «Исповеди» и «Эмиля», и сам слух, дошедший до общественности своими особыми, присущими ему путями – при том, что оповещение, что слух были послан, – также оказывается вставлено в автобиографию. Скептики обычно напоминают, что достоверного доказательства реальности существования детей Руссо нет вовсе, но отсутствие документальных свидетельств, в данном случае заостряя комеражную, слуховую природу заявления, не должно выступить препятствием для разделения двух его различных источников, пусть даже они оказываются рекурсивно вставлены один в другой.
Различие между ними не исчерпывается привнесенным Деррида противопоставлением «письма» и «голоса» – например, в виде отличия «мужского» способа осуществлять свидетельство от способа «женского», хотя это противопоставление и может показаться вполне соразмерным, учитывая, что Руссо в «Исповеди» делает ставку на противоположность мужской повествовательности от первого лица всему тому, что устно разносится – обычно как раз дамами – в качестве сведений о некоем третьем лице и представляет собой обсуждение постигших это лицо пикантных перипетий[44]
. Так или иначе, Руссо не удается это противопоставление выдержать, но не только потому, что «Исповедь» лжет, прикидываясь голосом там, где она на самом деле является письмом. Нельзя также упустить и то, что одновременно она претендует на эффект письма там, где ее автор параллельно запускает слухи о себе в высшее общество, в которое он вхож и которое в любом случае не видит необходимости читать утомительные писания того, кто может развлечь его беседой или сообщить о себе пикантные подробности приватно.