Это, несомненно, может выглядеть парадоксально, поскольку в нынешней критике общественной «культуры насилия» все обстоит ровным счетом наоборот – с точки зрения этой критики именно до тех пор, пока в насильнике остается нечто традиционно «родственное», будет ли он мужем, братом или отцом, насилие сохраняет возможность прибегнуть к своему отрицанию и стиранию. Напротив, логика приращения структур родства за счет ранее не имевших места в этих структурах элементов предполагает, что наличествующее или же отсутствующее со стороны насилующего традиционное родство в любом случае отменяется в пользу родства особого типа, где насилующий становится «новым родственником», отношения с которым, даже если акт был единичным, носят оригинальный и пожизненный характер. Именно скрыто произошедшее в культуре расширение структур родства, в том числе на отношения насилующего и жертвы насилия, приводит к тому, что насильник появляется как таковой, в противном случае он и далее оставался бы в зоне невозможности сделать о произошедшем заявление, умолчания, которое вызывает такое глубокое изумление у общественности («Почему она скрывала это так долго?»). Именно потому умалчивание постоянно должно рационализироваться представителями феминистских движений как проистекающее из психических внутригендерных причин – например, из специфического, испытываемого женским субъектом торможения в момент насилия и после. При этом подлинной дискурсивной причиной молчания на деле является или утопание позиции насилующего в прочих родственных отношениях и структурах, или же совершаемый женщиной психический отказ распознавать произошедшее в тех случаях, когда насильник оказывается незнакомцем и не принадлежит ни к одной традиционной родственности.
Именно выделение новой соответствующей позиции родства стало причиной всемирного успеха феминистского активизма, сумевшего вывести эту позицию на свет. Соответствующая этой позиции родственная единица выступила залогом верифицируемости женского положения независимо от того, насколько достоверным каждый раз травматический опыт этого положения являлся и имел ли он вообще место.
Введение этой родственной единицы в политическую борьбу привело к тому, что координаты магистрального и миноритарного в свете этого нового приобретения оказались полностью переопределены. Так, нынешний женский активизм нередко выражает недовольство тем, что наследующая сюрреализму структуралистская критика мажоритарности не выделяла женщин в особую миноритарную категорию. Здесь происходит ошибочное наложение более поздней критической схемы на предшествующую: структуралистские заявления не учитывали женское не потому, что высокомерно и слепо не принимали его во внимание, а по причине того, что любая миноритарность прочитывалась структуралистами скорее как экспериментальная маргинальность, предпринятый субъектом оригинальный рискованный опыт, нежели как стигма, заданная врожденными, социальными или иными обстоятельствами происхождения. По этой причине женщины могли попасть в категорию миноритарного лишь косвенными путями – например, как выдающиеся девиантные личности своего времени или же как субъекты, добившиеся значительного и шокирующего для общества успеха. После того как к концу века феминистское давление на социально-политическую критику приобрело более-менее выраженный характер, на некоторое время воцарилось промежуточное положение, в котором женщины были включены в перечень миноритарностей наряду с другими элементами (сексуальными меньшинствами, расовыми вариативностями, психическими стигматизированностями и т. п.).
Сегодня и эта эпоха окончательно завершилась, поскольку нахождение патогномоничного, соответствующего положению женщин структурного родственного элемента выступает гарантией против любого смешения носительниц этого положения с носителями угнетенности иных типов. Выступив из числа прочих негативных «привилегированностей», это положение получило значительное продвижение в политическом плане, и причина лежит не только, как принято считать, в обнаружении уникальности женской борьбы, обязанной особенностям сугубо женского притеснения в экономическом, семейном и политическом регистрах (в особенности если учесть, как слабо и неохотно уяснение этих особенностей в сфере широкой общественности происходит), сколько отчетливой обреченности женщин на новое родство нежелательного типа. Выделение женского положения в нечто особое стало возможным исключительно благодаря наличию выделенного шокирующего родственного элемента, наглядно показывающего, на какой именно союз женщина может быть обречена независимо от ее семейного или социального положения. Данный элемент теперь отвечает если не за все превратности женской судьбы непосредственно, то, по крайней мере, по использованному Альтюссером выражению Энгельса, несет за них ответственность «в конечном счете», т. е. выступает их сверхдетерминантой.