Точно такую же поломку может привнести постановка категории родства на место, занимаемое представлениями политического активизма, единство мысли которого удерживается логикой, ставящей во главу угла принцип идентичности и связанной с ней угнетенности, – логикой, являющейся классовой даже в том случае, если понятие класса в ней не задействовано, поскольку как вытекающие из нее исторические расчеты, так и способ локализации реальных врагов и теоретических оппонентов всегда будут находиться в области, заданной дидактикой, основанной на классовом аргументе. Если происходящее решается в терминах процедур образования родства, это значит, что взгляд на его представителей как на образующих «группы», которые способны, например, выразить себя в логике т. н. движений (movements), может оказаться неточным и в конечном счете тупиковым. Придерживающийся этого взгляда активизм, с одной стороны, обречен не дождаться тех прорывов и свершений, которые субъекты интересующей их зоны предположительно должны произвести, а с другой – упустить целый ряд реальных происшествий, имеющих место в ходе трансформаций характерных для этой зоны практик.
По этой причине неудивительно, что из поля зрения классических для конца XX века активистских подходов выпали и продолжают выпадать ключевые обстоятельства происходящего в области devenir. Так, например, либеральный феминистский активизм живо интересуется набирающими обороты гендер- и квир-трансформациями, но принимает на веру их статистическую нелицеприятность, полагая совершаемые в них выборы обусловленными свободным следованием субъекта за собственными предпочтениями. Тем самым его теория не обнаруживает неравновесности результатов этих трансформаций, в которых урожденные мужчины, независимо от гендера и ориентации, или следуют за мужской процедурой образования родственных союзов, или остаются в одиночестве, тогда как урожденные женские субъекты, массово осваивающие соответствующую им практику породнения, также проходят через испытание воображаемым мужским образом, в котором находят первичный повод для реализации желания объединяться с другими урожденными женщинами. В ряде случаев опора на этот повод достигает такой степени, что начинает сказываться на их собственной субъективной гендерной идентичности, в той или иной степени способной изменяться в «мужском» направлении, заданном этим образом (при том, что практики союзничества подобных субъектов, независимо от их конечной идентичности, все равно остаются женскими по характеру процедуры).
Именно по этой причине в результатах гендерной трансгрессии, практикам которой в равной степени привержены субъекты обоих урожденных полов, возникает часто наблюдаемая неравновесность, в результате которой все стороны в итоге, хотя и по разным причинам, оказываются более отзывчивы к признакам «мужественности». Приписывая практически любой критике, направленной против понятия гендера или последствий его введения, статус «гендерной паники»[10]
, сочувствующий квир-программе либеральный феминизм упускает из виду усилия самых разных оппонентов указать на бросающиеся в глаза результаты этой трансгендерной неравновесности, хотя о ней все чаще говорят, например, наследующие структурному анализу Лакана психоаналитики. Для последних вопрос пола решается через терминологию не «гендера», а «сексуации», что нередко позволяет им, не солидаризируясь с традиционной биологической точкой зрения на различие и границу полов, в то же время удержать в поле зрения процессы, ускользающие от приверженцев гендерного стиля решения вопроса или же намеренно отставляемые ими в сторону в интересах сохранения основной гипотезы.Что касается основного и ближайшего противника либерального феминизма – феминизма радикального – то последний, напротив, не упускает неравновесность результатов гендерных трансформаций из виду и даже проявляет к ней особую чувствительность. В то же время, настаивая на ее злокачественном характере и толкуя ее в терминах предвзятости к женскому и предпочтения мужского как такового («преимущество фаллоса»), радфем не принимает во внимание, что история общеисторического женского угнетения и последовавшего высвобождения в значительной степени опосредована сегодня конкретной историей новоевропейских литературных практик, а со второй половины XX века также историей разнообразных fandoms – неполитических объединений, обязанных своим единством приключенческой литературной и кинопродукции и ставших мощными аккумуляторами и производителями новых типов удовольствия, в которые оказалось вписано множество женских судеб.