Именно это имел в виду поздний Деррида, внезапно оповестивший в начале своих «Призраков Маркса», что он, по его собственному выражению, «собирается наконец научиться жить». Многих постоянных читателей фраппировала эта фраза, создавшая первое впечатление не совсем оправданной вставки с сомнительным экзистенциальным привкусом, неуместным ни для стилистики Деррида, ни в свете предмета работы. Вопреки этому речь идет о том, что так называемая жизнь, как наука своего рода, предмет для каждого субъекта почти что профилирующий, появляется именно в метафизических философских системах. В этом смысле субъект непрестанно учится – или полагает, что учится, – «жизни» уже по причине существующей инерции поставленного вопроса, и плоды данного обучения за пределы, созданные этим вопросом, никогда не выходят.
Готовность обучаться на этой характерной ниве, равно как то и дело на различных рубежах складывающееся у субъекта впечатление уже пройденного обучения зачастую препятствует тому, чтобы отказаться от вопроса в его существующей форме. Напротив, за пределами метафизического отношения находится мысль о том, что «обучение жизни» не совпадает с ее течением и что, таким образом, существует нужда в дополнительном акте, который не имманентен тому, на что он нацелен, и в конечном счете требует изобретения заново, на что Деррида и пытается указать.
В то же время в воспроизведенном в «Исповеди» измерении этот вопрос находится в обратной перспективе. Там, где Руссо полагает, что его финальное жизнеописание призвано наконец представить – в первую очередь для самого автора – произошедшие с ним ранее вещи в своего рода «верном свете», позволив тем самым «извлечь жизненные уроки», текст «Исповеди» не только остается верным скорее продолжающемуся запирательству, упрямому отрицанию положения вещей, в силу которого все произошедшее с Руссо в течение его жизни имело место (на что опытные читатели обратили внимание уже в XIX веке), но и производит презентацию последствий – рекурсивную, поскольку в качестве одного из этих последствий выступает она сама – «желания-сказать». Дело не только в том, что идея написать книгу о собственной жизни в качестве ее итога только метафизику и могла прийти в голову. Еще большее значение имеет то, куда именно Руссо помещает акт высказывания: там, где читающий «Исповедь» привычно его видит, смешивая с авторской интенцией, текст упорно отрицает его наличие. Вопреки сложившемуся стереотипному литературно-историческому объяснению, согласно которому «Исповедь» выступала способом досадить завистникам и неприятелям Руссо, по заявлениям самого Руссо, книга была вырвана у него чуть ли не силой и, будь его воля, ее крайне неприятный для многих ее фигурантов текст никогда не увидел бы свет. Основное значение имеет здесь не возможная уловка, стоящая за этими на первый взгляд кокетливыми объяснениями, а как раз то, от чего эта довольно прозрачная уловка отвлекает внимание: что в «Исповеди» вообще не было бы никакой нужды, если бы не крайняя степень запутанности, до которой Руссо довел создаваемую им все это время собственную ситуацию.
Обычно в целях защиты его исторической фигуры положение, в которое он себя поставил, описывается благолепно и блекло и к тому же, что окончательно запутывает дело, в терминах самого Руссо, где оно предстает в качестве неустанной деятельности по смягчению нравов, впоследствии дополненной внедрением новых форм философского самопознания. На практике проект этот представлял собой с трудом осмысляемое со стороны зрелище субъекта, обсессивно пытающегося донести до окружающих сведения о некоей особости, выдающейся специфичности своего душевного устройства и своих способностей, и для этой цели преследующего без разбору всех видных представителей высшего света своего времени, скрывая акцентуированность и экстравагантность этого преследования за ширмой любовных похождений обычного ловеласа и карьеризмом выскочки.
Та же самая литературоведческая традиция склонна до предела упрощать и нормализовывать эту ситуацию, подавая созданный в ней прецедент как естественное столкновение «философского дарования» и косности взглядов высшего общества, упуская из виду не только глубокую аномалию, созданную самой попыткой оказываемого таким образом воздействия на это общество – аномалию, не утратившую свой поразительный смысл и сегодня, – но и бросающуюся в глаза необъяснимость намерения самого Руссо действовать именно в этом, далеко не самом очевидном и перспективном для его интеллектуального предприятия направлении.