А спустя сутки Измаил уже наблюдал расщепление или, правильнее сказать, удваивание дуба.
А спустя неделю слышал и видел — с теми же звуками, в тех же красках — сцены, наблюдаемые им неделю назад: танцы у бассейна, шимми Бенни Гудмана...
А еще случались вещи куда страшнее (и здесь галлюцинацию питала уже сама фантазия Измаила; здесь устанавливалась эфемерная, хрупкая и труднейшая для анализа связь, запутанная и вместе с тем тугая нить, сшивающая идеи фантазера с книжными приключениями): Измаил шел плитами кулуара, раскрывалась дверь, из нее выскакивал и несся, не видя Измаила, лакей с чашей; Измаил, стараясь избежать увечья, вжимался в стену. Лакей исчезал, а взгляду Измаила представали, скажем, сундук и лежащая на нем книга. Измаил бежал к сундуку, тянулся руками и уже чуть ли не касался пальцами переплета: пальцы утыкались в твердую гладкую стену; вырвать из нее книгу не сумели бы ни Титан, ни Атлант.
Как если бы некий насмешливый барабашка, каверзный эльф, распылив дурманный газ, скрепил все близ фазенды, разлил фиксаж, схватывающий все, затекающий везде, снаружи и даже внутри, в глубине, слипающийся с самыми мелкими частицами и ядрами, склеивающий любые тела и предметы.
И каждый раз, приближаясь к перине, Измаил верил, а уже через миг сдавался — растерянный, удрученный и сраженный: пальцы прикасались не к перине, а к каменным валунам, к твердейшей как алмаз скале; весь мир казался застывшим в загустевшей магме, завершенным и замершим в кадре, затянутым в неделимую пелену, чередующую прекрасный глянец и пастельную зернистую рябь. Внутри кадра все лица и предметы казались живыми, реальными, деятельными: так, Фаустина распахивала дверь, растягивалась на банкетке, а ее кавалер нес ей виски; так, раздавались звуки шимми, приплывала яхта, сверкал злаченый перстень, выскакивал лакей. А вне кадра — пусть даже Измаил имел веские причины считать себя в нем — расстилалась бескрайняя даль без складки, безграничная ширь без стыка и шва, вязче, чем пластилин, гуще, чем мастика, гипс или цемент; единая гладь без щелей, затвердевшая жижа, застывшая хлябь, цельная масса равнины: всё и вся слипались вместе, без склейки, сварки и спайки.
Вес тела не сминал никакие перины — скала была бы мягче в тысячу раз; шаг не заставлял скрипеть никакую паркетину; движения руки были бессильны перед выключателями и дверными ручками: Измаил был не властен ни над чем.
Спустя время — и уже без всяких иллюзий — Измаилу явилась разгадка: вся эта тягучая жизнь, переживаемая им взаправду, была снята на пленке. М. — тип с бакенбардами, влюбленный в Фаустину, — лет двадцать назад приплыл сюда на неделю и, применив скрытую камеру, запечатлел в фильме себя и приглашенных приятелей.
Тем временем как фатальный недуг сражал дубы, гумус, кишащий мерзкими тварями, устилал бассейны, а забытые здания разрушались и превращались в прах и пыль, едва вдали над акватическими пределами успевал задуть пассат, как тут же наступали приливы; струи заливались в раструбы на берегу, а в нижней части фазенды запускались динамические машины агрегата (чье назначение Измаил уразумел не сразу); затем вырабатываемая энергия включала аппаратуру, и та тут же выдавала, причем в мельчайших деталях, — те же краски, те же звуки, — целую череду снятых и записанных на пленку секунд — упраздненных и на века бессмертных: так, идентичным путем некий Марсьяль Кантерель вывел специальную эссенцию «Виталиум», дабы мертвецы в леденящей камере через равные интервалы времени «включались» и переживали решающий миг их жизни.
Люди, растения, предметы казались реальными и все же были чистейшей фикцией. Мир представлялся истинным и все же являлся лживым. Мир казался привычным и все же извергал призрачную мру и безумие.
Глава 8
Антей стремился выяснить, как связана с ним книжная жизнь Измаила: без устали напрягая фантазию, всматривался в паркетные видения, предчувствуя табу, на незримую напасть, неясный вакуум, немую весть; видение, видимый вид беспамятства, где правит забвение, где упраздняется здравый смысл: весь мир казался привычным и все же...
Все же...?
Антей терял нить, мысль, себя.
Часть III