Получается, что всеохватывающие процессы адаптации оказываются дифференцирующими, формирующими новые структурные группы в обществе, определяющими функции и ответственность элит и т. д. Перспективы общественных перемен, их устойчивость и глубина определяются не «средней» массой (мнениями, голосованиями «всех»), а способностью определенных, специализированных групп и структур воздействовать на ситуацию.
Функции консервативных настроений
Хорошо известная историческая особенность отечественного развития как в досоветские, так и в советские, и последующие времена заключается в том, что любые сколько-нибудь прогрессивные сдвиги осуществлялись с помощью старых институтов и методов, при неучастии и незаинтересованности масс, разве что за исключением сугубо разрушительной составляющей перемен. Каждый шаг «вперед» предполагал укрепление механизмов насилия, личной зависимости, иерархизма и коррупции в общественном строе (в терминологии Л. Гудкова – «традиционализирующая модернизация»). Продолжая эту печальную традицию, некоторые российские реформаторы все еще надеются, что формирующийся на их глазах авторитарно-мобилизационный режим способен провести в жизнь их экономические замыслы. Значительно более реальные шансы имеет использование консервативных массовых настроений для укрепления авторитарных, великодержавных, реставраторских тенденций.
Символы действенные и «мертворожденные»
Символические аспекты человеческого действия приобретают особое значение в период перемен и потрясений, неопределенности социальных ориентиров и нестабильности ценностных регуляторов. Символическую роль могут приобретать термины, имена, тексты, даты, флаги, ритуалы и т. д. Позитивные (в контексте определенного движения, изменения) символы восполняют разрыв между реальным и желаемым положением вещей, мобилизуют активность, заменяют аргументацию. Негативные – отталкивают, демобилизуют и пр. (конечно, это крайне упрощенные разделения, при более подробном рассмотрении можно было бы выделять универсальные и партикуляристские, национальные, традиционные и другие символические структуры).
Эпоха перемен (после 1985 и 1991 годов) в значительной мере обесценила советскую символику, в том числе идеологическую, но не создала никакой собственной. Попытки придать символически мобилизующий смысл терминам «перестройка», потом «реформа» (в значении 1992 года) давно провалились. Не удалось сделать символом «новой России» (тоже, по существу, дискредитированный термин) «август 1991 года», его надежды и жертвы. Даже введенный в те дни в обиход российский триколор был позже символически перекодирован как принадлежность петровской исторической традиции. Позднейшее (характерное для ельцинского периода) обращение к российско-монархической символике (орлы, ордена, украшения, «придворные» нравы и т. д.) не привлекли общественного внимания и не играли никакой заметной роли в ориентации настроений и мнений. Другое дело – архаические по своему происхождению, но не утратившие влияния на значительную часть населения символы (в основном словесные) державного величия, национальных интересов, военной мощи, порядка, противостояния «козням» внешних врагов и т. п. В этом ряду оказалось и сугубо символическое церковное возрождение, оказывающее влияние в основном на внешние формы государственной и повседневной жизни, но лишь в малой мере – на ее идейные или нравственные устои. Даже официально признанная несчастной первая чеченская война 1994–1996 годов задумывалась как «маленький победоносный» символический жест восстановления государственных ценностей. Получается, что все символические структуры, вводимые в оборот на протяжении 15 лет, оказывались мертворожденными.
Вполне понятно поэтому, что команде нового президента, пообещавшего, кстати, устранить «разрыв» с прошлым (т. е. с советским прошлым), снять конфронтацию с компартией, не оставалось никакого иного символического выбора, кроме обращения к призракам советской государственной символики (военное знамя, музыка и стиль гимна). При выборе между (абсолютно нереальной) русской «Марсельезой» и (тоже нереальным) «Боже, царя храни!» государственный и массовый разум солидарно останавливаются на александровско-михалковской «середине». Неизбежность именно такого решения стала очевидной, когда утихли критические страсти, а «консервирующие новации» получили как парламентскую, так и массовую поддержку.
(В феврале 2000 года идею старой музыки для государственного гимна поддерживали 27 % опрошенных, в октябре-ноябре, когда развернулась соответствующая политрекламная кампания, – 46 %, в конце декабря, после голосования в Думе, музыку А. Александрова одобрили уже 75 %; N=1600 человек для всех трех опросов.)