Когда кофе был выпит, Генрих, встав на пороге комнаты, вдруг позвал меня к себе, где, выдвинув ящик стола, смущаясь, показал свежие, выполненные цветными карандашами и акварельными красками рисунки. Я поразилась, как здорово это у него стало получаться. В основном на рисунках – местный пейзаж… Вид из окна на цветущее рапсовое поле с возвышающимся вдали, на перекрестке дорог, столь знакомым мне старым, развесистым дубом… Полыхающий на солнце лилово-красными гроздьями цветов куст сирени в палисаднике… Кусок тревожного, предгрозового неба, с неожиданно пробившимся сквозь седую черноту пронзительно-оранжевым, закатным лучом над темными, притихшими силуэтами деревенских домов. Есть несколько новых рисунков жанрово-бытового плана… Фрау Гельб, стоя у косяка распахнутой во двор двери, усталым жестом поправляет выбившиеся из-под чепца волосы… Анхен, склонившись над столом, гладит духовым утюгом что-то большое, серое, что спадает вниз крупными, мягкими фалдами… Возле окна, на стуле, старый Гельб – с неизменной трубкой во рту – читает газету.
Мне и раньше нравились рисунки Генриха, а сейчас приятно удивило в них настоящее мастерство – главным образом та кажущаяся легкость и уверенность, что сквозят в каждом штрихе. В последнее время Генрих, видимо, сильно увлекся световыми эффектами, игрой светотеней, и, как я понимаю, ему это здорово удается… Фигура стоящей в дверном проеме фрау Гельб словно бы тонет во мраке, а ее круглое лицо, ее белый фартук, ее поднятая к чепцу полная рука освещены яркими солнечными бликами… Пожалуй, невыразительным выглядел бы рисунок гладящей белье Анхен, выполненный в общей серой гамме, если бы не одна крохотная, живописная деталь – несколько горячих, алых точек – жар горящего угля – в чугунных боковых прорезях утюга. Слабые розовые отблески жара падают на серое полотно, на тонкое девичье запястье, на округлый нежный подбородок… Та же манера видится в рисунке читающего газету Гельба. Одна половина лица скрыта в густой тени, другая, испещренная морщинами, – освещена падающим из окна мягким закатным светом. Золотистые блики отражаются в стекле очков, в дымчато-сером пепле трубки, в круглой металлической пуговице на распахнутом вороте клетчатой рубашки, на темных, узловатых пальцах рук.
– Генрих, твои рисунки с каждым разом все лучше и лучше! Ты настоящий художник – настоящий малер, честное слово, – восторженно сказала я. Мне вспомнилось вдруг одно изречение из книги Пришвина, которую недавно принес нам с Мишей Павел Аристархович. Ту, показавшуюся мне в какой-то мере пророческой фразу я даже переписала в свой «стихотворный» блокнот.
– Понимаешь, Генрих… Я недавно читала – у каждого человека выпадает однажды в жизни заветный час, когда он может правильно решить свою судьбу – выбрать единственно верный для себя путь, который бы полностью соответствовал его призванию. Но к сожалению, очень часто случается так, что человек пропускает этот свой «звездный час» и берет для себя то, что лежит рядом с ним, или что советуют ему близкие либо друзья. Иными словами, сует свою голову в первое попавшееся ярмо. И не подозревает о том, что будет потом это ярмо натирать ему холку всю жизнь… Смотри, Генрих, не прозевай свой заветный час, ты со своим талантом просто обязан стать настоящим большим художником – бемеркенсверт малере.
Он вздохнул: «Скоро меня заберут на фронт и убьют там, как Райнгольда. Вот и весь тогда из меня художник».
– Зачем такие мрачные мысли? – возразила я. – Война не может длиться вечно. Она скоро закончится. Может быть, тебе посчастливится избежать очередного призыва. Пусть твой отец еще раз попытается…
– Навряд ли это теперь удастся, а от судьбы не уйдешь, – спокойно, голосом Гельбихи сказал он и вдруг предложил: – Посиди минут десять вот здесь, на стуле. Я попытаюсь сделать с тебя быстрый набросок… Возьми в руку хотя бы вот это зеркало. Смотрись в него вот так…
Набросок действительно получился «быстрым» – Генрих затратил на него всего каких-то 10–15 минут – и, на мой взгляд, очень удачным. Он изобразил меня в профиль и одновременно – посредством зеркальца – в анфас… На виске часть волос выехала из косы, свисает слегка волнистой прядью вдоль уха. Взгляд смущенно-насмешлив. Вот Генрих выбрал из коробки несколько цветных карандашей, уверенно нанес ими короткие штрихи. И глаза сразу ожили, засветились зеленоватым светом. Едва заметные коричневые тени подчеркнули округлость щек, подбородка. На губы легла легкая, упругая розоватость.
Генрих подождал, пока я вдосталь насмотрелась на свое изображение, затем свернул ватман в трубочку, смущаясь, подал мне: «Тебе. На память».
– Большое спасибо, Генрих. Херцлихен Данк. Я постараюсь сохранить твой рисунок.