Потом, пожалуй, не в меру воодушевившись, отбил на пороге лихую чечетку а-ля Грегори Хайнс, подпевая в такт: «Держится!» И в самом деле, это кошмарное сооружение, дело наших рук, казалось нам с каждой минутой все надежнее. Мы было облегченно вздохнули, как вдруг с оглушительным треском накренился другой угол. Разбилась об пол бутылка пива, Дерек схватился за дверной косяк, выпучив глаза, тоже немного а-ля Грегори Хайнс, только это был уже не танец. После недолгой паузы — за это время до всех нас дошло, что ресторан теперь сползает влево — Руперт разразился гомерическим хохотом.
— Go on and dive for them brick[35]
, Джеки-бой! — схохмил он, и все рассмеялись — это было чисто нервное.И тут строение накренилось чуть сильней, и наша прочная, наша замечательная подпорка не устояла. Вот это было уже не смешно. Холодильник с надписью «Кока-кола» проскользил, как в танце, через зал вслед за прочей обстановкой и вылетел в открытую дверь, на волосок разминувшись с Дереком. А потом все — стены, пол, потолок, стойка, несущие и поперечные балки — заходило ходуном, затрещало, захрустело, и крыша, надломившись, обвалилась с грохотом, не оставлявшим никаких надежд.
Катаклизм продолжался всего-то несколько секунд, но этого хватило сполна. Вот теперь ресторан выглядел более чем комично, но смеяться никто и не думал. Мог бы получиться отличный снимок, но я его не сделал. Рядом со мной стоял незастрахованный бедолага и горько плакал. Это было что-то. Единственное, что пришло мне тогда в голову.
Сидя на галерее, весь в жидкой грязи, до ушей, до самой макушки, я плакал так, будто все случившееся было моей личной трагедией. Плакал, как последний эгоист. Словно не обломки досок и осколки стекла крутились в грязных водоворотах, а мои органы, словно не покореженные балки уносило течением, а мои переломанные члены. Я плакал, как незастрахованный бедолага. Плакал, как бедный рухнувший ресторанчик плачет, вторя ему. Я плакал, как полный идиот, как голубой самолет, как девушка в больничной палате, вся в трубках, с пустым животом, я плакал, как парень, сжимающий руку девушки, который не плачет, еще чего, он не позволяет себе плакать, потому что, дурак набитый, забил себе голову всякой дурью, вроде того, что он — мужчина, скажите пожалуйста, вот дурень-то; я плакал, как плачет летнее платье, желтое с белым и голубым, плачет красными слезами и капля сползает по ноге, в бедном-несчастном разбитом голубом самолете, красная слеза на золотистом бедре; а девушка смеется, она так рада, что осталась жива, девушка еще заплачет, она не знает, она выбирается из кабины, согнувшись от легкого спазма, а пилот, вот дурень-то, папаша, как же, черта с два он папаша, помогая ей спуститься, старается не смотреть, забыть, что он видел эту красную слезу, надеется, что это глаз у него кровит, у него, не у нее, ради Бога, нет, умереть бы прямо здесь, под черными елями, заплатить сполна и сразу. Я сам заплачу, пожалуйста, сам.
Первое, что я сделал после удара, — посмотрел на Монику. Она сидела, уставясь в пространство, оглушенная, но в сознании. Я взял ее руку в свою, она взглянула тупо, не узнавая, потом улыбнулась мне. Я перевел дух. Заклинившую дверцу пришлось сорвать с петель; я обежал самолет, мимоходом отметил сломанное крыло, покореженное шасси, плевать. Распахнул дверцу с пассажирской стороны, расстегнул ремень; Моника смотрела на меня уже осмысленно, у нее вырвался смешок. «Очки, Жак…» Одно стекло разбилось, я приложился обо что-то щекой, вид, наверное, был тот еще, один глаз за зеркалом, другой заплыл, и видел я плохо. Я улыбнулся. Подхватил Монику под мышки, она выскользнула из кресла, поставила подрагивающую ногу на ступеньку. А по ноге, по ее теплой, шелковистой коже стекала рубиновая слеза. Красиво. За секунду до того, как до меня дошло, я сделал снимок, глазами: навел, скадрировал, выдержка одна шестидесятая, фокус — снимок вышел великолепный. Паскудный. Больше никаких снимков, никогда, я поклялся, но какой смысл, какое это имело значение, пустая клятва, почему мы всю жизнь говорим банальности, откуда я знаю, из меня будто весь воздух вышел, так, наверное, чувствует себя подводная лодка, когда взрывается реактор. Душа улетучилась, а я остался стоять, сильный и ненужный, крепкий, как соляной столп, и тихонько опустил Монику на траву. Ноги у нее подкосились, я поддержал ее. «Больно… живот…» — выдохнула она удивленно. «Да», — сказал я. Сзади затарахтел мотор старенького «Форда», Раймон бежал к нам, задыхаясь: «Ну, ты даешь! Совсем офонарел?! Вы хоть целы?» — «Нет, — ответил я. — Не совсем».