Кто-то присел рядом, изредка поглядывает, вернее, подглядывает в книгу. Что это – простосердечная «душевность» или недремлющее око Старшего брата? Показываю ему обложку – «Орган Союза писателей СССР и Института мировой литературы имени А. М. Горького Академии наук СССР».
– Вон киоск, – говорю, – можно приобрести.
Молча встает и уходит вниз, к памятнику Тимирязеву. Лица не помню. Сплошное безличное.
Господи, сколько энергии в наших междусобойчиках тратится на «гамбургский счет» – в мировой литературе, в русской, в советской, в нашей «маленькой компании». И это, как я догадываюсь, будет преследовать нас, «тружеников пера», через всю жизнь.
«В аристофановских «Лягушках» идет спор о сравнительных достоинствах Эсхила и Эврипида... Сам этот спор (к концу комедии разрешаемый) возможен лишь на основе уверенности в существовании объективной «шкалы», восставленной над любыми субъективными недоумениями. Если верить Аристофану, стихи можно взвесить на весах и узнать, сколько они весят.
А разве бывало иначе? Подумаем: какому адепту библейской веры пришло бы в голову спросить, кто «выше» – Иезекииль или Иеремия? Библия, сопровождавшая европейского человека на протяжении двух тысячелетий, сама, разумеется, была в жизненном плане «нормой» и «образцом»; однако в плане эстетическом она являла собой пример как бы «ненормальной» традиции, состоящей из неоцененных, неоценимых и потому бесценных «ценностей». Бесценность можно понимать двояко: как полное отсутствие ценностей и как бесконечно великую ценность».
Прочел последние слова и замер. Посреди Москвы. На миру. И гром не грянул, и никуда меня не волокут. Да кто же этот Аверинцев? В примечаниях отмечена автором собственная статья: С. Аверинцев. Аналитическая психология К.-Г. Юнга и закономерности творческой фантазии. «Вопросы литературы», 1970, № 3. Вот тебе и отвергаемые нами в презрении «Вопли».
А эти слова разве не ответ впрямую Пастернаку? – «Сравнивая греческое и ближневосточное отношение к слову, как образу мира, мы делаем не что иное, как познаем себя. Сравнивать мы должны бережно и осторожно, памятуя, что мы остаемся европейцами, и следовательно, «греками», а потому наши соображения о противоположном полюсе творческих возможностей легко могут оказаться тем, что русский поэт назвал: «домыслы в тупик поставленного грека».
Эти слова будут опять и опять возникать в моем сознании на протяжении всех лет литературной жизни при столкновении с то ли «петушиной», то ли «мышиной» возней пишущих группок, выпячивающих «своих» и напрочь низвергающих или вообще не упоминающих «не своих». Скоморошная формула «против кого вы дружите», как ни странно, обладает не меньшей живучестью, чем категорические императивы Канта. А у советской власти надо бы еще поучиться, как изощренно манипулировать «неупоминанием», чтобы пользоваться этим и в иных краях.
С каждой вбираемой зрением строкой этой статьи я уже понимаю, что она станет неотменимой вехой в пространстве моей жизни. И хотя все в ней сказанное указывает на гениальное умение осторожно обходить подводные камни, грубо, напоказ и на поучение выставляемые в реальности несколько оступившейся, но еще выказывающей в полную силу жестокую свою хватку тиранией, сам текст в эти часы, а затем и дни Москвы семьдесят первого, воспринимается мной как откровение, как глоток свободы, как ощутимая поддержка национального моего достоинства, как восстановление истины, которую попирает каждый, кому не лень, как интеллектуальный диалог высшей пробы со мной, читателем, который так вот запросто, посреди посконной толпы, замер над колодцем Времени, чтобы, прикоснувшись к «ближневосточной словесности», познать самого себя, в силу жизненных обстоятельств пребывающего даже не «эллином», а скорее римлянином эпохи упадка Империи, эпохи всеобщего сыска и фиска и хруста костей под колесом Истории, которое вот-вот соскочит с оси.