Пастернак жил одновременно и свободно в стихии двух языков – русского и немецкого. Десятилетним мальчиком он видит мельком на перроне Райнера Мария Рильке и спустя четверть века пишет ему: «Великий обожаемый поэт!.. Я вам обязан основными чертами своего характера, всем складом духовного существования…» Он посвящает Рильке свое, по сути, главное автобиографическое произведение – «Охранную грамоту». Восемнадцатилетним юношей в 1908 году Пастернак проживает два незабываемых через всю жизнь месяца в Марбурге, слушая лекции двух немецких философов евреев Германа Когена, основателя Марбургской школы неокантианства, и Пауля Наторпа.
«Созданье гениального Когена, – пишет Пастернак в «Охранной грамоте», – …Марбургское направление покоряло меня… Оно было самобытно, перерывало все до основанья и строило на чистом месте. Оно не разделяло ленивой рутины всевозможных «измов», всегда цепляющихся за свое рентабельное всезнайство из десятых рук, всегда невежественных и всегда по тем или другим причинам боящихся пересмотра на вольном воздухе вековой культуры… На историю в Марбурге смотрели в оба гегельянских глаза, то есть гениально обобщенно, но в то же время и в точных границах здравого правдоподобья…»
Герман Коген, в те годы считавший религию лишь исторической предпосылкой этики и посвятивший все свои основные труды неокантианскому толкованию этики и эстетики, подчеркивал в своих лекциях идейную близость иудаизма к философии Канта.
Молодой Пастернак, как студенты в любые времена, несомненно любопытствовал по поводу автобиографии своего кумира. Но Пастернака, как и евреев его поколения, явно не удивляло, насколько в одном лишь поколении сыновья отпадают от отцов. Живым примером и был его кумир. Герман Коген при рождении был назван Йехезкелем его отцом – кантором синагоги, отдавшим сына в ешиву и мечтавшим выучить его на раввина. Сменив библейское имя Йехезкель на немецкое – Герман, сын подался в философию.
Неокантианец Коген смотрел на иудаизм в «оба гегельянских глаза», выступая против двойной лояльности немецких евреев и проповедуя их полное слияние с германским обществом. Однако, к концу жизни, пережив Первую мировую войну (Коген умер в 1918 году), он вернулся к религии, которая спасает через грех, раскаяние и спасение. Последней его работой была «Религия разума согласно еврейским источникам».
Обожаемый мэтр Коген всю жизнь служил Пастернаку эталоном великого философа, как Райнер Мария Рильке – эталоном великого поэта, а Скрябин – эталоном великого композитора.
Причина отказа Пастернака от музыкальной и философской карьеры гораздо глубже его поверхностного, чисто юношеского объяснения, что, дескать, мэтр Скрябин не заметил у него абсолютного слуха, или чего-то, что смутило его в наставлениях, чересчур по-немецки педантичных и по-иудейски назойливых, Германа Когена.
Гениальным чутьем Пастернак понял, что истинно философское древо, корни которого заложил Барух Спиноза, не привьется на русской почве, засохнет рядом с гетевским вечнозеленым древом жизни. А «переосмысленный» позднее Лениным, а точнее, хорошо им законспектированный Гегель с бесчисленными подчеркиваниями и восклицательными знаками, и вовсе выглядит чудовищем.
Вообще Россия своих великих философов, свою же философскую мысль, получивших голос и признание в презираемой ею Европе, пропустила мимо ушей, не осознав ее как свое духовное зеркало. Она ведь все время барахталась на поверхности политических схваток, три четверти ХХ-го века стыла в летаргическом сне деспотии, истекая кровью, теряя лучшую часть своих умов, студенея в вечной мерзлоте марксизма-ленинизма. Изводил ее еврейский вопрос. Он сковывал все ее творческие силы, опошляя само понятие философии.
И все же все гениальные прозрения Пастернака в стихах и прозе связаны именно с философским складом его ума, с той незабываемой и все же подчас несколько инфантильной связью с немецкой классической философией. Потому вовсе не странно, что в тридцатые впав, «как в ересь, в неслыханную простоту», опустившись до желания, явно не украшающего великого поэта, быть «заодно с правопорядком», в пятидесятые, уже по эту сторону чудовищного разлома Шоа-ГУЛаг, поглотившего третью часть его народа в Европе и близких друзей «во глубине сибирских руд», он в итоговом романе жизни «Доктор Живаго», пусть и устами героини Симы Тунцовой повторяет в «два гегельянских глаза» кощунственные концепции Гегеля о народе Израиля, помноженные на требования раннего к немецким братьям-евреям – без остатка раствориться в германском народе. К счастью своему Коген всего на 15 лет не дожил до торжества национал-социализма и умер в уверенности, что евреи растворяться в неметчине.
Мог ли он даже представить, что неметчина физически растворит евреев, сожжет, превратит в пепел, пустит по ветру?