Академик нажал на кнопку селекторной связи, вызывая секретаршу.
— Ирочка, найдите — ка мне телефон психиатрической больницы номер четыре на Потешной улице… а лучше сами позвоните и узнайте телефон главврача и его имя — отчество… Бороться и искать, найти и не сдаваться, не так ли, друзья мои?
Академик подмигнул коллегам. Они оба сидели с бычьими лицами и в ответ шефу синхронно вздохнули.
— Костя, по итогам этой операции, — мрачно сказал Семён, — мы с тобой должны получить звания майоров физико — математических наук и именные ЭВМ с портретом Штирлица.
«Господи, неужели теперь всегда так будет?» — вдруг подумал Матвей, проводив Рената. Он пытался забыть эту песенку про понедельник, а она всё лезла, лезла. И с щемящим страхом Матвей подумал, что никуда ему не деться от памяти, и не поможет снежное затворничество, ничто не поможет, если только не обратиться в беспамятного манкурта, но ведь убивать прошлое ещё хуже, чем предсказывать будущее. Он сидел за столом, с которого не убрал остатки завтрака, смотрел в окно на белый сад и старался думать о том, что дров надо наколоть, что пора веранду на зиму забивать, что надо Карата выпустить погулять, и в то же время боролся с желанием обернуться, посмотреть на стоявший за спиной диван, потому что не мог вспомнить, какой на нём узор — цветочки или листочки? И обернулся наконец, и уже не смог гнать песенку про понедельник, а вместе с ней — Милу, и вдруг встал, бросился к дивану, упал лицом в его блёклые листочки, и оказался там, в прошлом времени, где Мила, распустив по плечам лёгкие, невесомо вьющиеся волосы, поджав под себя ноги, сидела на этом диване, перебирала истёртые струны, пела тонко и чисто: «Понедельник, понедельник, понедельник дорогой, ты пошли мне, понедельник, непогоду и покой…»
— …Матвей, ты любишь дождь?
— Нет.
— Почему?
— Потому что нелётная погода.
— Ну это раньше, а теперь?
— И теперь не люблю.
— Почему?
— Потому что нелётная погода.
— А я люблю. Особенно мелкий, негромкий, осенний. Он так тихонько шуршит, как будто кто — то идёт не спеша. Говорят: идёт дождь. Он правда идёт. Я его представляю человеком, который идёт ко мне в гости. Иногда бежит кто — то большой, шумный, этакий сердитый великан. А тихий осенний дождик — он старенький и добрый, он сказки рассказывает, он всех любит, всех успокаивает. Он мой друг. А вот ливень я не люблю — он кричит на одной ноте и похож на электричку над ухом.
— Фантазёрка ты, — Матвей обнял её и ткнулся лицом в плечо.
— Это не фантазии, Матвей, это всё правда, — серьёзно сказала Мила. Это всё есть. Если мы чего — то не видим, то не значит, что этого нет. Я когда была маленькой, думала, что Деда Мороза со Снегурочкой можно увидеть, и много раз в новогоднюю ночь старалась не заснуть. Потом я недолго была дурочкой и думала, что сказки — это неправда. А когда стала взрослой, то поняла, что всё, о чём мы думаем, все сказки, все фантазии, как вы их зовёте, — всё это правда. Это есть, это с нами, это в нас. Ты понял?
— А наш дядя Коля Паничкин, пьяница поселковый, поёт: «Мы рождены, чтоб сказку сделать пылью!»
— Я не знаю, зачем твой дядя Коля рождён, но только им это никогда не удастся… Слышишь, Матвей, слышишь? — Она вдруг привстала. — Слышишь дождь уходит!
— У меня слух никудышный, самолётами порченый, — вздохнул он виновато.
— Да? — Мила с жалостью поглядела на него, а потом тонким пальчиком провела по его щекам, по бороде. — А я всё равно тебя люблю.
…Господи! Каким давним, каким неправдоподобным казалось то время, когда Матвею говорили: «Люблю!» Новёхонькие формы, острые складочки на брюках, фуражечки с форсом набок — курсантское времечко! Танцы, гулянья, ночные провожания, Кати, Светы, Вали в тугих кримпленовых платьях, и музыка, томительная, медленная музыка, и руки на их упругих талиях, спинах, открытые губы и наивные: «Люблю»… И скоро, очень скоро — совсем другая музыка, и одна из них — то ли Катя, то ли Света — у закрытого гроба, в двадцать лет вдова с годовалым пацаном. «Никогда! Никогда! — зло и упрямо повторял про себя Матвей, стоя в почётном карауле у гроба первого офицера из их выпуска. — Смотри! — заставлял он себя не отводить глаз от женщины. — Смотри и помни! На всю жизнь, сколько её тебе осталось, запомни. И не смей плодить сирот и вдов». Над скорбящим посёлком рвали сверхзвуковой барьер самолёты, как будто салютовали лётчики погибшему однополчанину, а Матвей твердил: «Вот твоя судьба — эти ревущие, прекрасные машины и эта музыка в конце. И не смей никого припутывать к своей жизни!»
Он сдержал своё слово, остался одиноким. Иногда искал лёгких отношений с лёгкими женщинами, а если вдруг понимал, что с тайной, невольной надеждой начинает прилепляться к подруге, та рвал — резко и грубо, не боясь причинить боль, зная, что эта боль — лишь тень настоящей, той, вдовьей.