Однажды осенью 1913 года я ехал из Павловска в Петербург с одной знакомой — очень милой молодой актрисой Театра музыкальной драмы.
Отстоял и кончился теплый, синий с золотом, сухой осенний день. Воздух, казалось, сам лился в легкие.
Мне было 22 года. Я только что окончил историко-филологический институт, был горд переполнявшей меня премудростъю и готовился защищать диссертацию. Моя тема? Она была скромной, но значительной: «К вопросу о некоторых обозначениях оттенков масти домашних животных в монастырских писцовых книгах первой половины XVI века».
Знакомые шарахались, от меня, услышав про такое.
Родные вздыхали: доучился парень! Но я гордо нес свою филологическую голову. Мне казалось, что весь мир должен ощущать прелесть редрых (красно-бурых) бычков да избура-пегих или же гвездатых (со звездочкой на лбу) телок.
Всюду мне мерещились самые различные оттенки шерсти и волос. Глядя на пушистую, с сильным медно-красным отливом — «редрую» — головку моей спутницы, сияющую в последних лучах вечернего солнца, я и тут ощущал научный восторг.
Мы проехали Царское. Стемнело. Я не видел моей соседки, но с той стороны, где она сидела, доносился горьковатый запах осенних цветов: огромный букет из ноготков, астр и настурций лежал у нее на коленях.
Не видел я в сумерках и других пассажиров. Вагонный фонарь почему-то погас. Люди разговаривали вполголоса, легко покашливали, в темноте блуждали красные светлячки папирос. В этих сумерках мне и надлежало занимать мою даму.
— Да! — приступил я решительно к этому тонкому занятию. — Вы можете сколько угодно смеяться надо мной, Ксана, но в нашей архивной работе есть свои тайны, свои приключения, своя, если вам угодно, романтика…
— Правда? — вежливо спросила «редрая». — Ах, впрочем, конечно! Я верю. Для специалиста это, должно быть, очень интересно.
— Почему только для специалиста? — тотчас возмутился я. — Это романтично и в глазах поэта. Сколько раз, сидя над своими грамотами, я испытал истинную дрожь, трепет… Вот, вообразите — рукопись! Толстенная, переплетенная в коричневую, отполированную временем телячью кожу… Вы с почтительным содроганием берете ее в руки: боже мой — ведь ей двести лет! Триста! Вы благоговейно раскрываете ее… И вдруг видите кляксу! Да! Обыкновенную кляксу, с задорным разбрызгом; только не наших анилиновых чернил, а тех, которые делались когда-то из милых чернильных орешков. Значит, у того, кто писал, на этой строке — на этом вот слове! — дрогнула рука. Чернила брызнули. Капнула сальная свечка… Значит, по этому самому листу двести лет назад водил гусиным пером человек, настоящий живой человек, такой, как мы с вами…
Букет слегка зашелестел.
— А ведь вы правы, пожалуй, — нерешительно сказал тихий голос. — Это страшновато чуть-чуть… Но и увлекательно! Вроде какого-нибудь камня с Марса!
— Да что кляксы, свечка! — почти закричал я. — А представьте себе вот какую редчайшую штуку. Это со мной совсем недавно было. Читаю в Публичной рукопись… И, вообразите, в одном месте между страницами присохла к бумаге муха! Та, от которой, может быть, отмахивались сокольничьи Алексея Михайловича!..
Моя соседка недоверчиво пошевелилась.
— Но послушайте, Леня, — сказала она. — Откуда же вы это знаете? А может, ваша муха только год назад попала в ту книжку? А?
Я возмутился:
— Да нет же! Ничего подобного! Вся она — вы слышите? — вся вокруг обведена чернилами! Теми самыми, которыми написана рукопись. Старые коричневые чернила из дубовых орешков! Вся обведена: лапки, крылышки, брюшко! А еще выше, веничком, тем же почерком выведено не без злорадства: «Поделом вору и мука!» Так значит…
Я не договорил.
— Моуодой человек! — взволнованно, картавой скороговоркой, фыркая, как вскипающий чайник, заговорил кто-то сидевший против меня. — Моуодой человек! Позвольте спросить… А вы уверены? А это не буоха была? Может быть, буоха? Моуодой человек! Припомните хорошенько: не было ли там и буохи? Не попадалось?
Я слегка опешил.
— Блохи? Почему блохи? Какая же разница — блоха или муха?
— О, — простонал невидимый, — что вы говорите! Как какая разница? Что такое муха? Муска доместика! Пф! Кому это нужно? Не мне. Во всяком случае, не мне…
— А блоха? осторожно спросила моя соседка.