Лес на холмах сквозно сиял льдистой пустотой. Шофер-первогодок вел газик осторожно, словно вез бесценный хрупкий груз. Он тоже поглядывал на Ксению Алексеевну, и с лица его не сходило выражение плохо скрываемого восторга.
— Я возьму его к себе, — внезапно сказала Стриженая. — Он будет жить в комнате Нины…
— В лесничестве ему предлагали работу, — осторожно напомнил Андрей. — Он не сможет без границы…
— Когда не сможет, тогда и уедет, а пока поживет у меня. Я за ним присмотрю.
Андрей смотрел на рваный глубокий шрам, тянувшийся от уха почти до самого подбородка, и узнавал свою мать.
Она не менялась с годами — только серебристой становились волосы да солнышки морщин делались гуще. Ксения Алексеевна работала. Общительная по натуре, она всегда была окружена людьми. И все же родной человек у нее один — он, ее сын, плоть от плоти матери. Даже глаза и те с материнской, едва приметной раскосинкой.
Ксения Алексеевна повернулась к сыну лицом:
— Не смотри на меня так. Красота мне все равно ни к чему. А дети привыкли. Ты ведь не знаешь, я забыла тебе рассказать. Мы в школе ставили оперу, детскую конечно. Пришлось мне на время стать композитором. И представляешь — не совсем бесталанно.
«Мать все понимает, — подумал Стриженой, — о многом догадывается и о Недозоре заговорила неспроста. После того, что случилось в Черном бору, о службе не может быть и речи. И мать не верит в возвращение Нины. Две женщины, а такие разные. Он вдруг представил себе Нину при встрече с Гондой и не мог себе сказать, как бы она поступила. В ней слишком много было для себя, в матери же — все для людей. Вот и сейчас думает об одиноком больном Иве Степановиче».
Газик проскочил пригород, пересек центр и выкатился прямо к вокзалу. Стриженой помог матери выйти из машины. Ксения Алексеевна прощально помахала рукой водителю.
Андрей решительно шагнул к привокзальному скверу.
— Посидим…
Они нашли свободную скамью, окруженную с двух сторон акациями. Некогда густо поросшие листвой деревца проредились, с них срывались легкие, истонченные листья, прихваченные первыми ночными заморозками.
Ксения Алексеевна молчала. Они сидели близко, рядом, и мать чувствовала, как труден сыну предстоящий разговор. И она первая начала его:
— Такие прорывы не каждый год, Андрей.
— Да, не каждый, — согласно кивнул Стриженой, — но я к нему готовился…
— Поводил он вас за нос с этим схроном… — сказала мать. — Кто бы мог подумать: пещера, убежище — в полукилометре от КСП… И все-таки вы его взяли. А Колесов молодчина… И Агальцов… Настоящие ребята… — Ксения Алексеевна усмехнулась: — Ты только не думай, мать — героическая женщина. Мне было страшно так же, как в сорок втором, когда я заработала первый шрам, как в сорок восьмом… когда погиб твой отец. — Ксения Алексеевна потерла виски и вдруг остро и озорно взглянула в лицо сыну: — Ты устал… Последние недели были трудными и неудачными. А застава числится в отличных… В ошибках разберешься сам… Они для того и совершаются, чтобы на них учились. Но вот что я скажу тебе на прощание… Нужно всегда помнить, что каждый из вас значит для государства здесь, на пограничной полосе. Что бы ни случилось с душой, как бы ни выворачивалась она от боли, твои тревоги ничто в сравнении с тревогами границы на всем бесконечном ее протяжении…
— …На всем бесконечном ее протяжении, — как эхо повторил Стриженой. — Спасибо, мама…
Ксения Алексеевна достала из кармана револьвер.
— Хотела вот увезти обратно. Все равно, думала, нигде патронов для нагана теперь не достанешь. Ведь те, которые были, — с войны. Я счастлива, Андрюша, что стреляла из него по врагу. Оказывается, можно хоть на минуту вернуть молодость. И я поняла, что не имею больше права на это оружие. На границе оно должно передаваться по наследству. Возьми… Я его и везла в комнату славы. Пойдем на перрон…
Ксения Алексеевна озорно, по-молодому рассмеялась и легонько щелкнула сына пальцем по носу, как это делала давным-давно, когда он пытался дотянуться рукой до макушки карликового карагача, росшего во дворе отцовской заставы.
Евгений Загородний
Все решат пушки
Мартовское низкое небо совсем придавило Лондон. Черные языки копоти и волны легучеи сырости скрыла деревья парка, стены Сент-Джеймского дворца. Под окнами королевской резиденции туманные оттепели и грязная капель обнажили глинистую почву. Курфюрст Ганноверский, он же король Великобритании Георг I, никак не мог привыкнуть к островному климату туманного Альбиона. Приходилось скрепя сердце менять из-за этого старые привычки, заведенные еще в Ганновере. Вот и сегодня — пропади все пропадом! — нельзя даже выйти на утреннюю прогулку — за окнами едко-серый туман.
Однако не из-за одной мертвящей погоды его величество пребывал не в духе: бесило, что царю-азиату, Петру, видите ли, мало победы под Полтавой. Мало победы, которой могла бы гордиться любая армия Европы. Теперь доносят: царь московитов начинает строить новые корабли, ничуть не хуже английских… О, мой бог!