Он и сам удивлялся этим своим словам. Уголовника, привыкшего жить только своей прихотью, паразитирующего на человечности, учить жить по-человечески? Но ведь кто-то должен учить этому, если родители не научили. Ну ничего, подумал он, люди не научили, тайга научит: здесь или учись терпению, или прощайся с жизнью. Такой дилеммы в добром человеческом обществе не ставится. Но «зеленый прокурор» иначе не судит…
– Что они, гады, самострелы оставляют, – сказал Красюк. – Это же запрещено.
Сизов рассмеялся: человек, больше всего не признававший именно этого слова – «запрещено», вдруг вспомнил о нем. Вспомнил, когда дело коснулось его драгоценной личности.
– Видно, не для всех законы писаны…
Он понимал Красюка: прежде для человека ничего не существовало, кроме собственного каприза. Как ни кичился друзьями, а было беспросветное одиночество: один как перст, никому не нужный и сам ггбе тоже опостылевший. Этим чаще всего и объясняется гипертрофированное презрение блатных к человеческой личностн. А теперь у Красюка появилась цель, теперь он не имел права рисковать собой. Раньше был рабом собственной прихоти, теперь раб обретенной собственности – самородка. Психология раба – она и для хозяина, для богатого собственника остается главенствующей. Сизов понимал, что теперь его невольный спутник будет терпеть лишения, только бы вынести самородок туда, где он имеет ценность. Он и убьет, не задумается, если самородку будет угрожать опасность. Он и доброе дело сделает, если это будет нужно для его главной цели. Но привычки есть привычки, не считаться с ними тоже нельзя: недоглядишь – сорвется в безвольной истерике, наделает глупостей.
– Хорошая у тебя фамилия – Красюк, – сказал Сизов, чтобы отвлечь его от навязчивых дум о еде.
– Папочка удостоил. Сделал и смылся.
– Что сделал?
– Да меня ж, чтоб ему на том свете… А лучше на этом… Углядел смазливую хохлушку, поманил, и она, дура, пошла…
– Разве можно так про мать?
Красюк долго ие отвечал, шел сзади, смотрел в землю и молчал.
– А потом? – спросил Сизов.
– Потом она меня народила.
– А потом?
– Потом купила мне голубей.
– Зачем?
– Чтобы не скучал мальчик, чтобы не баловался. Так и стал я голубятником. – Он засмеялся безрадостно. – Когда следователь первый раз назвал меня голубятником, я даже обрадовался. Да, говорю, конечно, я всего лишь голубятник, отпустите, дяденька. А оказалось, признался. Оказалось, голубятники – это те, кто лазает по чердакам и ворует белье с веревок. Надо же, воровал, а не знал. Вот какая азбука вышла.
– А потом? – Сизов заинтересованно слушал. Не оборачивался, боясь этим помешать откровенности. Откровенность пуглива, – это ж почти исповедь. А исповедь всегда на грани раскаяния. Недаром католические исповедники прячутся в специальные будочки, чтобы исповедующиеся не видели их, не пугались.
– Выкрутился. Решил: не буду больше голубятником. И переквалифицировался в форточники.
– Это что такое? – Многое повидал Сизов за месяцы заключения. Проходили перед ним «карманники» и «мокрушники», «медвежатники» и «филоны-малолетки». А вот о «форточниках» не слыхал.
– Первая ступень академии, – сказал Красюк. – Открывал форточки для домушников. Дело было верное – открыл, и знать ничего не знаю. А все равно замели. Вот тогда-то и получил первый срок. Когда вышел, подумал: чего это для других стараться, если все равно сажают? И стал домушником. А потом обленился.,.
– Как это?
– Домушник – это ж артист. Исследователь. Не постараешься, залезешь в такой дом, где, кроме тараканов, ничего и нету. А исследование – дело непростое. Однажды подумал: «Чего это я буду за деньгами бегать?» И засел на дорожке в парке, стал дожидаться, когда деньги сами ко мне придут. Так стал гоп-стопником…
Он откашлялся и запел козлиным блатным голосом:
– Вдруг на повороте -
Гоп-стоп – не вертухайся! -
Вышли три удалых молодца…
Тайга вторила ему глухим ворчливым эхом. Сойки – первые охотницы до всяких скандалов – заверещали над головой.
Кончив петь, Красюк долго шел молча, ждал расспросов. Нет такого блатного, которому не льстил бы интерес к его «подвигам»:
– Вот так всю академию и прошел, – не дождавшись расспросов, сказал он. – Когда первый раз судили, мамаша номер отмочила: встала на колени и просит: «Помилосердствуйте, граждане судьи!»
– Плакала? – спросил Сизов.
– Ясное дело.
– Ну и как? Помиловали?
– Черта с два. Закон что дышло.
– А если бы помиловали, пошел бы по новой?
– Не знаю.
– Значит, правильно сделали.
– Ну, ты! – обозлился Красюк.
– Я что, ты сам себя судил.
– Как это?
– Каждый человек сам себе судья. Знает, что делает, знает, что за это получит.
– А ты знал, когда убивал?
– Судили-то меня не за убийство, – за преступную халатность.
Впереди мелькнул просвет, Сизов заспешил, и скоро они вышли на склон, откуда открывался красивый вид на дальние сопки, бесконечные, как волны в море, разноцветные, словно раскрашенные широкими мазками акварели. Между сопками маленьким зеркальцем сияла вода.
– Пришли, – облегченно сказал Сизов.
– Куда?
– К озеру. К Оленьим горам.
– Ага. Давай склад ищи. Пожрем и дальше потопаем.