Меж тем голова в холодильнике, почуяв, что за ней пришли, неистовствовала, выкликая угрозы и оскорбления по адресу фантаста. На всякий случай он вооружился декоративным гуцульским топориком и занял позицию между кухней и прихожей, открыв дверь в ванную, где надеялся отсидеться в крайнем случае.
Входная дверь сотрясалась от жутких каменных ударов. Вскоре за нею послышались громкие голоса, звуки борьбы и, наконец, грохнулось что-то тяжелое. Шикин, вспотевший от волнения и страха, открыл дверь. Там стояли Бабаев с каким-то мрачным бородачом, похожим на театрального могильщика. Бородач увязывал в капроновую сеть безголовое тело кариатиды. Оно долго выворачивалось, но в конце концов затихло и покорилось.
— А башка-то где? — спросил бородач.
Шикин, смекнув, что голову отдавать невыгодно, слабо соврал:
— А она… э-э… разбилась… Я выбросил ее в окно.
— Вре-ет! — закричали из холодильника. — Я здесь! Товарищ Федоренко! Эльдар! На помощь!
— Ну-ка, подвинься, — сказал могильщик, отстранив лапой Шикина, и вошел в прихожую. — Гавриловна, и где ты там?
Холодильник, не вынеси могучего удара о его дверцу, выпустил пленницу. Голова, радостно визжа, покатилась навстречу Эльдару Федоренко. Он поднял ее, протер рукавом и, любовно спрятав под ватник, вынес.
Что потом? А потом голову привинтили к туловищу и водворили беглую кариатиду на место, поддерживать балкон, ко всеобщему ликованию коллектива «УПОСОЦПАИ». Чтобы она больше никуда не сбежала, Эльдар Федоренко прибил ее железным болтом к стене. Там она стоит и до сих пор. В окно она видит сидящего за столом Вово Бабаева. Он тут теперь самый главный.
«Голобабая» уже не существует: мстительный гений не мог простить своему детищу парижского инцидента и порубил его топором. Сейчас Бабаев вынашивает проект решения о том, чтобы статуи изолировать в специальных клетках, а некоторые, особо опасные для общества, окружить рвом с водой и колючей проволокой. Начальство думает послать Вово в Италию для обмена опытом месяцев этак на шесть. Статуи пока не знают о готовящейся новой атаке на культурном фронте и, о боги, что будет, если они узнают!
Фельдмаршал Бородулин из города исчез. Убоявшись угрозы Гермеса, он бежал в далекую провинцию, бросив свою армию, как Наполеон. Где он, что он — неизвестно, но, вне сомнений, снова тянет кого-то куда-то на своих плечах. Атланты без этого не могут — на то они и атланты.
Остальные герои повествования живут и работают, как прежде. За исключением, правда, двух человек: Мяченков ушел на пенсию, а академик Стогис скоропостижно скончался от разрыва сердца.
Автор наконец собрал воедино все запутанные, пестрые нити этой истории и остановился в растерянности. Очевидно, что с задачей своей он не справился. Желая написать легкую, городскую фантасмагорию, чуть приправленную перцем сатиры, он написал нечто иное и, что самое примечательное, — лишенное веселости.
— А может быть, все это вздор? — спросит читатель, и махнет рукой, и воскликнет: — Не будем о печальном!
Что ж, возможно, он прав. Автору не дано с высот житейского опыта давать советы. Он еще молод и, как все люди, погружен в сиюминутность. Посему он считает возможным кончить рассказ отрывком из воспоминаний академика Стогиса.
«…Постепенно, с трудом мне стала открываться огромная, ужасная, но величественная картина. В ней все было перемешано самым невероятным образом: герои и чиновники, идейные фанатики и спекулянты, какие-то бывшие, торгующие на барахолках остатками роскоши, и солдаты, много солдат.
Звуки, раздирающие это чудовище, были оглушительны и страшны, поначалу лопались барабанные перепонки. Но, сумев войти в звуковой строй, можно было услышать рев бетховенских труб, храп коней, хлопанье выстрелов, частушечные вопли баб. Все это было странным образом взаимосвязано. Там, где кончалась мазурка Шопена, начинались хриплые, страшные команды и звон сабель.
Все это вместе откуда-то сверху, из космоса, представляло собой величественный хаос жизни и смерти. Мешались краски, звуки, вещества. Глядя из космоса на Землю, рождалась мысль, что люди будущего, ради которых идет эта борьба, не смогут быть мелкими, нечистыми, пошлыми; что они отринут мещанство и обывательщину; что они во всем разберутся и все оценят.
Расстреливали контру; спекулировали; неслись всадники в остроконечных шлемах, и сумасшедшие поэты читали новые, дико звучащие стихи; разбивали статуи и выкалывали штыками глаза монархам на портретах; и новые художники, дыша на замерзшие руки, учились видеть чистые краски нового мира.
Это была картина без теней, без украшательства, без ложного пафоса. Она была прямодушна и беспощадна. Максимализм ее был гениален и страшен, как сабельный удар.
С трудом я постигал суть вещей, и однажды на краткий миг она явилась мне. Я понял, что наступит время терпимости. Люди научатся верить друг другу. Не будет страха и вечной нехватки чего-то. Ценности переоценятся. Разовьются вкусы, и всем станет доступен Бетховен. Никто никогда не ударит слабого. Никто не посмеет украсть. Никто не убьет. Заповеди станут естественной нормой жизни.