Внезапно у Франни перехватило дыхание, она поднялась на локтях, глядя широко распахнутыми глазами в темноту. Что-то шевельнулось в ней. Ее руки скользнули к небольшой выпуклости живота. Наверняка было еще слишком рано. Это было ее воображением. Только… Только это не было ее воображением.
Она медленно легла на спину, ее сердце громко стучало. Она чуть было не разбудила Стью, но затем передумала. Если бы он зародил в ней ребенка, а не Джесс… Если бы он, она разбудила бы его и мгновенно поделилась бы с ним. Со следующим ребенком так оно и будет. Если, конечно, следующий ребенок
И затем движение повторилось, такое слабое, что это могли быть и газы. Но она знала лучше. Это был ребенок. И ребенок был жив.
— Ох, слава Богу, — пробормотала она и легла.
Ларри Андервуд и Гарольд Лаудер были забыты. Все, что случилось с ней после того, как заболела ее мать, было забыто Она снова ждала, когда он шелохнется, прислушиваясь к жизни внутри себя, и так и заснула, прислушиваясь. Ее ребенок был жив.
Гарольд сидел на лужайке возле своего маленького дома и смотрел в небо, вспоминая старую песню. Он ненавидел рок-н-ролл, но эту песню помнил почти строчка в строчку и даже название группы, которая исполняла ее: «Кейти Янг и Невинности». У ведущего певца, певуньи, или как там их еще, был одинаково высокий, тоскливый, пронизывающий тембр голоса, который непонятным образом привлекал к себе внимание. Золотисто-сентиментальный, так бы назвал его ведущий Эм-Ти-Ви. «Взрыв из прошлого», «Пластинка Что Надо». Девушка, которая пела ведущую партию, представлялась Гарольду бледной, некрасивой блондинкой лет шестнадцати. Она пела о фотографии, которая большую часть времени была спрятана в ящике стола, о фотографии, которая вынималась только поздно вечером, когда все в доме засыпали. Девушка казалась безутешной. Фотографию она, наверное, вырезала из большого календаря своей сестры, фотографию местного Крутого Парня — президента студенческого совета.
Крутой Парень, видимо, быстро отделался от нее в каком-то переулке Покинутых Любовниц, и вот вдали от него эта некрасивая девушка с плоской грудью и прыщиком в уголке рта пела:
Этой ночью в его небе было намного больше звезд, чем тысяча, но то были не звезды влюбленных. Никакой нежной сети Млечного Пути. Здесь, на высоте мили над уровнем моря, звезды были такими же острыми и жестокими, как миллион дыр в черном бархате, как кинжалы Его Божьей Милости. Это были звезды ненавистников, и так как они были именно такими, Гарольд чувствовал себя в превосходной форме, чтобы загадывать по ним свои желания. «Если-бы-я-мог, если-бы-я-смог, исполнить-желание-я-загадываю-сейчас. Сгиньте, ребята».
Он молча сидел с запрокинутой головой, этакий астроном-мыслитель. Волосы Гарольда стали длиннее, но они уже не были грязными и спутанными. И от него уже не несло, как от мусоросброса в хлеву. Даже его прыщи поредели, когда он перестал есть сладости. Из-за физических нагрузок и постоянной ходьбы он немного сбросил вес. Он стал даже симпатичным. Не раз за последние несколько недель, проходя мимо любой отражающей поверхности, он поглядывал на себя, пораженный, будто видел совершенно незнакомого человека.
Гарольд заерзал в кресле. У него на коленях лежала книга, настоящий фолиант в мраморно-голубом переплете. Выходя из дому, он всегда прятал ее в тайнике под камином. Если бы кто-нибудь нашел эту книгу, его пребыванию в Боулдере пришел бы конец. На обложке было всего одно слово, оттиснутое золотыми буквами: «ЛЕТОПИСЬ». Это был дневник, который он начал вести после того, как прочитал записи Франни. Он даже успел заполнить первые шестьдесят страниц своим бисерным почерком. Абзацев не было, был лишь сплошной поток писанины — изливающийся поток ненависти, словно гной из нарыва. Он никогда не подозревал, что в нем столько ненависти. Казалось бы, к этому времени поток должен был бы иссякнуть, но Гарольда не покидало ощущение, что тот только открылся. Словно в старой горькой шутке: «А почему земля такая белая после Последнего Привала Бледнолицых? А потому, что индейцы все шли, и шли, и шли…»
А почему он ненавидел?