— Кто там? Кто за дверью?..
Он подождал минут пять, сидя напряженно на полатях, потом, пересиливая себя, со стиснутыми зубами осторожно сполз на пол и на носках бесшумно стал продвигаться вдоль стены к мертвенной лунной пустоте, чтобы закрыть дверь, опасаясь, что кто-то затаившийся на крыльце вихрем ворвется с оружием в избу и он окажется бессильным.
Спиной прижимаясь к стене, он наконец подкрался вплотную к двери и, сдавливая дыхание до барабанных ударов сердца, долго вслушивался в угрожающее безмолвие снаружи и вдруг в слепой решимости, что бывало в тайге не раз, изо всей силы настежь распахнул ногой дверь и крикнул дико и страшно:
— А ну, кто там, входи!.. Входи, говорят!..
На крыльце никого не было. И ни души, ни тени на пустынном берегу. Все замерло в дымно-голубом ночном воздухе. Луна огненно горела над тайгой тайным одиноким зраком. Внизу мерещилась застывшая, остановленная сатанинской силой Тунгуска, вспыхивала гигантскими фантастическими зеркалами, направленными во Вселенную.
И ему стало жутко в этом зловещем лунном онемении между землей и небом, в этой полной беззвучности во всем мире. И, дрожа от беспричинного страха, в нервном ознобе он плотно закрыл дверь, нетвердыми руками на ощупь проверил прочность скоб, накрепко задвинул полупудовый язык железного засова, затем лег, глубоким дыханием успокаивал сердцебиение. Уже лежа, внезапно вспомнил пропавшую несколько лет назад в горной тайге геологическую партию, найденную в ущелье нашими вертолетчиками. Семь человек — две девушки и пятеро молодых парней без следов насильственной смерти лежали и сидели в разных позах возле, видимо, только что расставленной палатки, лица были обезображены страхом, нечеловеческой мукой, повернуты в одну сторону с остекленелыми глазами, будто увидено было одновременно всеми нечто чудовищное, роковое, гибельно неотвратимое…
«Вот оно пришло… И я начинаю бояться тайги, — думал он, глядя в темноту и смутно видя там изуродованные ужасом лица незнакомых геологов, окостеневших одинаковым выражением смерти. — Чертовщина лезет в голову, а я, здоровый мужик, раскисаю как сопляк».
И он попытался расслабиться и закрыть глаза, вытягиваясь на жестких полатях, пробуя усилием воображения представить вечернюю Москву, сентябрьский, сыплющий в веерах фонарей дождичек, мокрые зонтики на Театральной площади, прилипшие листья к черному, как графит, асфальту, мелькающие по листьям острые каблучки женских сапожек.
И насилием над собой он вскоре забылся, поплыл, одурманенный сладкой тоской по дому, этому несбыточному ноеву ковчегу, не однажды спасавшему его в припадках одиночества, особо тяжкого в тайге осенью, от которого можно сойти с ума.
Невозможно было знать, сколько продолжалось забытье, две минуты или два часа, только проснулся он, точнее — испуганно вскочил, услышав тихий протяжный скрип двери, и в ту же секунду ударил по глазам круто клубящимся туманом голубоватый свет, вливающийся снаружи в дверной проем.
«Что такое? Опять? Кто здесь?» — И, почти теряя рассудок в обезумелом страхе, хватаясь за единственное и ненадежное оружие — подаренный проводником-эвенком охотничий нож, — он закричал с угрозой смертного предела:
— Кто там? Кто там?..
В ответ — неподвижность, ни единого шороха. Никто не входил. Полураскрытая дверь беззвучно впускала сияющую лунную духоту. Тогда, обливаясь жарким потом, он упал спиной на полати и, зажмурясь, лежал так в бесчувственном состоянии отрешения. Он не помнил, что проходило в его сознании, но раз почудилось вблизи невнятное скользящее движение, потом вроде бы кто-то темный наклонился над ним, быстро и зорко вглядываясь, даже повеяло душным погребным запахом, земляным ветерком, и трудно стало дышать. Но когда, очнувшись, он открыл глаза, то перед ним низко темнел закопченный потолок — и тягостное удушье начало постепенно отпускать.
А утро было ветреным, звучным, солнечным, и он не мог вспомнить, кто приходил к нему и кто ушел, не тронув его ни болезнью, ни болью, ни насилием.
«Может быть, приход ко мне той ночью был ошибкой? Скорее всего — так. Но в ту ночь умерла Юлия».
Много спустя, уже далеко от тайги, живя в Москве, он хорошо понимал, что никакие запоры, никакие двери не смогут никого спасти, остановить то, что входит без стука вместе с лунным светом, дождем, темнотой, безмолвием. Да, в ту ночь, когда умерла Юлия, должен был или мог умереть и он, и те полураскрытые двери были сообщением ему.
…Во сне он вспоминал этот сон с такой горечью потери, случившейся с ним беды, с такой безвыходной молодой любовью к Юлии и тоской по Мите — слабенькому, зеленоглазому своему сыну, которому он не в силах был ничем помочь, а сын так плакал и так мучился в приступе астмы («Папа, ну, пожалуйста! Ну, пожалуйста!»), что Дроздов сам, задыхаясь, проснулся со стоном, не понимая, зачем эта мука и почему звонил в темноте комнаты телефон.
«Снова жуткая нереальность. Мой сон или действительность, смерть Юлии, астма Мити и зачем-то телефонный звонок. Что сейчас? Глубокая ночь? Рассвет? Кто звонит? Тарутин? Я вернулся от него в два часа…»