Я молодец, что приехал сюда, выдравшись из этой мясорубки. Чтобы не в пересказе узнать, собственными глазами поесть это Кино, столь нелюбимое массами. Это изысканное блюдо. «
А название этого фильма авторам Путеводителя перевести не удалось. Что-то голландское:
Что-то стали мне сниться нехорошие сны.
Будто бы ночь. А я прилетаю откуда-то издалека, из какой-то богатой и потому веселой, полной смеха и света страны в свой любимый город («Любимый город может спать спокойно!»). И будто бы такси несет меня от аэропортовских огней к чему-то огромному, черному, ворочающемуся впереди, то ли невообразимых размеров провал, то ли туча, вставшая на дыбы и поевшая пространство. В чрево ее, в глухую, сужающуюся дыру, ныряем мы меж сгрудившихся тесно, плечом к плечу длинных сутулых домов, подслеповато всматривающихся багровыми глазками во тьму под ногами, где переливаются через помойки серые крысиные волны, натыкаясь на черные тени корявых стариков, роющихся в мусорных баках, где волокут кого-то в кусты, хрустя башмаками по разбитому стеклу, а какая-то слаженная команда с удивительной быстротой превращает в металлолом только что остановленный автомобиль конкурирующей организации: они вспрыгивают на крышу, протыкают ногой ветровое стекло, провисшее белым карманом внутрь, а их соперники, разбросанные вокруг бывшего своего автомобиля, лежат, уже тихие и равнодушные ко всему сущему на земле. И все вдруг уносится за поворот.
Все дальше и дальше мчимся мы по изрытой мостовой, все гуще тьма. И никакого света в конце туннеля. «Что это?» — будто бы спрашиваю я у таксиста. «Это наша родина, сынок!» — будто бы шутит таксист, поворачивая ко мне медленно оскаливающееся лицо. И будто бы я начинаю понимать, что это и есть теперь мой город. Таким он стал.
Мы несемся по сосудам его, сквозь черную венозную кровь, сквозь сердце нашей родины, вперед-вперед, туда, где находится собственное его сердце, Сердце сердца, но оно не бьется, потому что в нем лежит мертвый человек. И ему тоже холодно и страшно, маленькому и одинокому. Мертвому телу в сердце нашей родины.
И будто бы я прошу таксиста выпустить меня, но у него нет сдачи с двадцатипятирублевки, и я прошу его тормознуть у пиццерии на углу Беговой, где висит табличка «Мест нет», но я ныряю под табличку и вижу, что пиццерия пуста, лишь два столика заняты, и я подхожу к ближнему, где задумчиво курит, положив ногу на стул, тяжелый молодой человек с неподвижными глазами, я подхожу к нему, протягиваю к нему денежку, и он медленно выставляет в мою сторону руку с веером желтых сторублевок, растирая их пальцами, и спрашивает участливо, как у больного: «Деточка, а разве меньше стольника деньги бывают?» Я поворачиваюсь ко второму столику, за которым беседует группа молодых людей в кожаных куртках, и ближний, не поворачиваясь, говорит расслабленно: «Иди отсюда, харя, здесь люди отдыхают!»
Я выхожу, на улице уже белый день, и будто бы надо мне купить домой какой-нибудь еды, я вижу очередь, стоящую ни за чем. Никогда не было в моем городе очередей к пустым прилавкам, и никогда не было в очередях таких людей. Тихих-тихих, ждущих терпеливо и безнадежно. Серых людей с желтыми, пористыми промокашками щек. Это в них заработала генная память, потому что настала нужда в перетерпливании, в экономии сил. Синдром военного времени.
И будто бы там, где-то, дневным сознанием я понимаю, что это сон, что быть всего этого на самом деле не может, что я сейчас проснусь и вновь вокруг меня очутится дорогая моя столица. Моя кипучая, могучая, никем не победимая! Но тошнотворная тянет за сердце тоска: вдруг я проснусь, а оно останется? И я напрягаюсь, не пуская ее в горло, но нет уже моих сил, и она начинает из меня выть. И я просыпаюсь.
И озираюсь в панике, и, слава богу, все тихо вокруг, никто ничего не заметил.