Маленькая состарившаяся Аза Магомедовна, кое-как доживавшая на свою пенсию в крошечной комнатушке, большую часть которой некогда занимало прокатное пианино (так бы и играть ей всю оставшуюся жизнь на чужих инструментах), однажды получила письмо, в котором сообщалось, что ушедший в небытие незабвенный Слава Ростропович жив и что он заработал денег, на которые купил и прислал ей в подарок кабинетный «Стейнвей», не больше и не меньше, чтобы отныне, назло врагам, был у нее собственный инструмент. И такой, какой им самим и не снился, чтоб они сдохли! И она помчалась в Шереметьево, куда уже прикатил этот невероятный подарок, и увидела его своими глазами, и обалдела, потому что в том месте, где обычно красуется название фирмы, стояло имя «Оська». Так теперь назывался этот единственный в своем роде экземпляр.
«Слава!» — будто бы сказала потрясенная Аза Магомедовна и уже протянула было ручки к своему сокровищу, но таможенник с лицом, напоминающим малый барабан, сказал ей: «Не-ет, дорогая гражданочка. Вы представляете, сколько стоит этот ящичек?» Она представляла. Ведь это был второй ящичек, который прислал Ростропович из сияющего далека в родную страну. Первый он подарил своему ненаглядному Шостаковичу на шестидесятилетие, поскольку умирающий уже композитор так всю жизнь и проиграл на взятом в прокате рояле. Шостакович, говорят, увидев сверкающее чудо, заслонил «Стейнвей» ладошкой и сказал в жутком волнении: «Ладно, дачу я продам, чтобы расплатиться, но хватит ли этого?» Еле его успокоили. Так что бедная Ося прекрасно была осведомлена, почем рояль ее имени, стоящий за таможенным барьером. «Все оплачено, — успокоил ее могучий таможенник, — с вас только пошлина». И дал ей в руки бумажку, на которой значилась сумма в три полных стоимости рояля. Лучше бы он ей плюнул в лицо. Как она плакала, звоня Веронике, объясняя, что так и оставила «им свой рояль».
Ростропович, узнав об этом, вышел из себя. Он написал таможенникам письмо, в котором сообщал, что, если они не отдадут Оське рояль, он устроит где-нибудь в Европе музей одного предмета, этого самого рояля, с надписью: «Рояль, который не пустили в Советский Союз». — «Ну и хрен с тобой! — ржала таможня. — Во народ, эти диссидяры!» Год украшал «Стейнвей» советскую таможню, и зажравшийся Ростропович был-таки сломлен. Он заплатил им все, что они хотели. А поскольку у него не было рублей, он выплатил эту тройную стоимость долларами, а один зеленый стоил тогда, если помните, 63 копейки. Аза свой рояль получила. И теперь в ее комнатушке, где давно уже нет ни одной несостарившейся вещи, сверкает «Стейнвей» стоимостью в четыре своих цены. Самый дорогой в мире рояль «Оська». Вот так!
Ростропович был известный хулиган, а Солженицын всюду боролся за правду. Однажды Солженицын написал Ростроповичу письмо. В те поры он уже перестал быть Теленком, Который Бодался с Дубом, но не стал еще Великим Старцем. В те поры он назывался Вермонтский Отшельник и жил в персональной усадьбе, сочиняя необъятную эпопею обо всем.
И вот он вспомнил, как некогда жил в далекой России, на даче всеми обласканного виолончелиста, который приютил несчастного сочинителя. А бедный Солженицын был ужасно несчастный. В ту пору к нему жутко прискребались власти, мешая бодаться с дубом, а это занятие он любил больше всего на свете.
Ростропович же считал, что каждый человек должен заниматься своим делом, и на этом основании не лез в конспиративные дела своего квартиранта, боровшегося за правду не только явно, но и тайно. В его скрытый зеленью флигелек через заднюю калитку пробирались и пробирались изможденные жертвы репрессий. Но если на заднем дворе дачи творились таинственные дела, то через ворота к хозяину шли и ехали его веселые избалованные друзья, далекие от тюрем и ссылок. Хозяин жил играючи.
И вот Вермонтский Отшельник вспомнил о своем дачном прошлом и решил написать хозяину дачи письмо. Дело было уже давнее, можно было сказать ему правду. А Отшельник ведь боролся за правду. «Правда — Бог свободного человека». Максим Горький. И он написал: «Я восхищаюсь твоим музыкальным гением, солнечностью твоей натуры, искренностью твоего мышления. Но одновременно и тревожусь — каким ты останешься в русской истории и в памяти потомков. Искусство для искусства вообще существовать может, да только не в русской это традиции. На Руси такое искусство не оставляет благодарной памяти. Уж так у нас повелось, что мы от своих гениев требуем участия в народном горе».