А зря. Потому что его, наивного, именно за то, что приютил опального борца, и вышибли из родной страны навсегда. Чтоб не нарывался. Он и не думал, что нарывается. Он поступал естественно. С Солженицыным поступили непорядочно, этого было вполне достаточно, чтобы начать ему помогать.
Он был хулиганом потому, что до поры до времени оказывался от наказаний хорошо защищен. А ведь интересующимся сверху товарищам много чего сообщали о его шалостях: о розыгрышах и остротах в адрес неприкасаемых людей (политическая незрелость, клевета), безумных романах с самыми респектабельными женщинами (аморалка) и т. п. Спасала его, с одной стороны, заграничная слава, с другой — странная дружба с Булганиным, который в открытую кадрил Вишневскую, полагая, что хоть эта музыкальная парочка всячески от него и съеживается, но долго вряд ли продержится и желанная прима вот-вот упадет в его объятия. Потому и заслонял ее и безалаберного мужа от нареканий.
Милый Мстислав Леопольдович, типичный представитель поколения, которое упрекали в том, что, не замечая сиюминутной грязи, заняло себя вечным и никак не увлекалось главным в жизни — неустанной борьбой. Борцы упрекали поколение в трусости, потому что пряталось по кухням и никак не хотело идти на площадь. Не шло на плаху. Оно пило, волочилось за женщинами, держало фигу в кармане, ту же власть ругало, но с ее указаниями не спорило. Оно самосохранялось, непрерывно при этом что-нибудь ухитряясь создавать. А следовало — разрушать. До основания. А затем…
Не помню, требовал ли кто-нибудь от наших гениев «личного участия в народном горе», когда в августе 91-го года все мы собрались вокруг Белого дома, не будучи уверены, что вернемся домой? По-моему, нет. Никто из них и не явился. И вдруг откуда-то образовался Ростропович. Один за всех. Гений, не умеющий правильно себя вести, поступающий по толчку сердца. С хозяйственной сумкой он вышел на улицу в своем Париже, сунув в ящик стола записку: «Уезжаю умирать в Россию», отправился в аэропорт, без визы, без предварительных переговоров с кем-либо. И как таран прошел и таможню, и оцепление и явился.
Я помню, как цепи людей перед Белым домом, под этим сумасшедшим ливнем, этой нескончаемой ночью, пришедших на площадь умирать, вдруг заходили ходуном и кто-то крикнул: «Ростропович!» — и все увидели, как он перелезает баррикаду — к нам! И мы поверили, что в эту ночь — не умрем.
Потом он привез в Россию свои деньги, начал строить здесь госпиталь для детей. Потом привез свой оркестр и дирижировал им на Красной площади. И вот он уже принялся концертировать, и разъезжать по стране, и обживать свою старую, давно заброшенную квартиру.
Его никто не звал. Он — сам. Гениев звали долго, они обещали, потом собирались, потом годы прошли, наконец они явились совсем не в ту, что оставили, страну. В чужую, которая вовсе в них уже не нуждалась, и исчезли, как камень в воду, одни круги по воде.
Человек их футляра никогда не был среди Великих Разрушителей. Но он сразу же присоединился к строителям, едва забрезжило в России хоть какое-то строительство.
Таков подход Ростроповича. Так он и останется в истории России человеком, который среди битв и разрушений, мучеников и мучителей, прорицателей и дебилов, правых и неправых делал свое божественное дело по соединению душ.
— Я весь в долгах. Я в долгу перед Россией, хоть я и родился в Баку, где мои родители жили пару лет. Кстати, когда я стал главным дирижером «Американской симфонии» — Национального симфонического оркестра Америки, на пресс-конференции в клубе журналистов одна газетная дама решила продемонстрировать эрудицию и тоном, показывающим, что мне не удастся скрыть темные пятна в моей биографии, спросила: «Вот вы говорите, что вы русский, а ведь на самом деле вы родились в Баку, значит, вы — азербайджанец!» Я говорю: «Ну и что? Если кто-нибудь родится в Антарктиде, это значит, он — пингвин?»