Тогда зачем бежать, если я умею висеть беззвучно, усыпляя крылами? Я ниндзя, распластавшийся по потолку кружевной тенью. Кошка, возлежащая томно у зубчатого крохотного отверстия в углу. Бок ее поднимается и опадает, как опахало, глаза смежены, вялость и нега пропитала члены, растекающиеся по полу. Но шорох — и стальная пружина кидает вверх пятнистую ленту, и все четыре лапы, ставшие втрое больше от когтей, — падают в одну точку, крепок и страшен удар, а зубы аккуратно прокусывают затылок взвизгнувшей жертвы. И крышка.
Вот какую игру я начал играть. Я потом у нее спрашивал: ты заметила, как я тебя обкладывал?
— А ты меня обкладывал? — удивилась она. — Бедный. Как у тебя все сложно. Я другое заметила — глаза у тебя прозрачные, а внутри чернота. Я подумала: он несчастлив. И свое несчастье он переплавляет в зло. Но зачем? Чаша и так полна. А зло все сочится в нее отовсюду и стекает уже через край. Я подумала — а удастся сделать его счастливым? Счастливые добры.
— Но они часов не наблюдают. Им ни до чего дела нет. Лишь зло заставляет делать поступки.
— И где же они? — Она прикусила губу. Она разозлилась. — Ну, делайте ваши поступки, господа! Так бы ты и сидел в своей засаде, дурачок, если бы добыча тебя не пожалела и сама себя не застрелила из твоего же ружья. Тут уж ты, конечно, вылез из куста, долго кричал по-индейски, соплей-то было, соплей! Хилое у тебя зло. Ты себя в себя засадил. Там, внутри, страдания свои собираешь, выскребаешь из сусеков, изгибов, в комочек скатываешь, в пальцах мнешь, пробуешь на зуб, исследователь, и — утешен.
Понимаете, козлы, она меня спасать собралась. Это к тому, что всю мою неправильную жизнь меня спасали. Стой! Спасем! Всю жизнь я жил с этим неслышимым окриком позади. Как наколка он у меня между лопаток. Хрен вам большой в награду, спасатели, комсомольцы-добровольцы!
Неужели поймают на старости лет, скрутят и спасут? Рот в рот вдохнут чего надо, выдавят ногами формализм, вставят содержание, могучий стержень, и будет мое тельце на нем болтаться, как на пуделе пиджак. Неужели?
Вот жизнь моя стоит передо мной, вся неправедная, как девочка после клиента с червонцем в лапе. Вот я перед нею. Какое же может быть нам спасение? Подворотня — наша родина, сынок. Колыбель и могилка. Оттуда — вышли, туда — войдем. Хавай, хавай, рогатый!
Где вы, мальчики и девочки со стометровок? Мы трубили вам новую эру. А теперь нас горсть. Где остальные? Под каким вы все одеялом? И когда нынешнее синтетическое консерваторское семечко, неведомым ветром занесенное в наши овраги, напарывается на меня, я ему говорю: «Куда ты, папаша? Посмотри на меня внимательно: я ветеран с самого страшного поля битвы на свете!» А он улыбается вежливо.
И вот Девочка принялась за меня. Кто этого ожидал? Только не я.
Однако наступает зима, дачи пустеют, и на них становится можно ехать.
Глаза мои шарят по вагону: где же знакомые? Опять их нет. Жутко не везет. А какую мирную, почти супружескую чету могли бы они наблюдать? Зато она невозмутима, то есть просто на все человеку наплевать! Еще бы, все, что она ни делала, всегда и во всем было лучшим решением изо всего, что могло грянуть в чью-то башку. Обжалованию не подлежит.
Я боюсь, Пианист и по сию пору ни бум-бум, и не потому, что отвечает доносящим: де подите вон, милостивый государь, и вдогонку что-то про жену Цезаря. Нет. Ему и рассказывать-то никто не станет. Никакого удовольствия. Он даже не поймет, о чем ему талдычат.
Снег по колено, у магазина собаки собирают с приезжих колбасу, алкаш хрюкает, мы берем бутылку, яблоки, и всем вокруг ясно, и кто мы такие, и зачем все это берем, и теткам, пришедшим за буханкой хлеба, и продавщице, заворачивающей двести граммов сыра в оберточный лоскут и предлагающей сыр порезать, чтоб ловчее было, и собакам, потому что такие, как мы, их и питают.
Дачу замело по крышу, калитку не откопать, торчат лишь верхние планки, я ложусь на них животом, валюсь на ту сторону, выныриваю, вытряхиваю снег из ушей, она кидает мне сумку. Прыгает сама, роняю ее, ищу в снегу, нету нигде, ау! — выныривает из сугроба, как тюлень, рот до ушей, щеки мокрые, до сих пор у меня на губах и талый снег, и вкус щеки ее и прилипшей прядки волос.
Эта выпрошенная дача, неведомо куда запрятанный ключ, не проворачивающийся смерзшийся замок, дрова из старых досок, рам, с гвоздями и шпингалетами, холод в дому, печка дымит, оттаивает засыпанный снегом дымоход. Наконец-то разгорелось, разобралось, малиновые отсветы упали на стены, мы пируем и совсем не заняты тем, ради чего сюда забрались. Бедный хозяин!