Церемония началась с положенного отпевания: «Бог дал, бог и взял; благословенно будь имя Господне». Я размышлял о том, как мудро все устроено: убитые горем близкие утешаются благородством и обезличенностью положенных фраз. Звонкие слова молитв отвлекли наше внимание от печального события и устремили его на торжественное, прекрасное и всеобщее.
Как нередко случается в нонконформистской службе, вторая часть церемонии была посвящена тому, что обычно называется восхвалением усопшего. Здесь священник очутился на непривычной почве, и это сказалось. Он говорил о безобидном, жалком старике, оторванном от семьи, отдалившемся от церкви и жившем беспомощной, никчемной жизнью. Он молился о том, чтобы бог смилостивился над смиренным грешником, простил ему пороки и эгоизм, взял, невзирая на бесчисленные грехи, на небо, которое, как ни прискорбно, занимало лишь ничтожное место в мыслях усопшего.
На похороны я не остался — так был подавлен. Остаток дня провел, разыскивая соседок, собирая крупицы их воспоминаний о Вудбери (считал это богоугодной задачей). В частности, отыскал Билла Томаса — того самого, который оставлял у дверей Вудбери молоко и припасы. Томаса дома не оказалось, но жена сообщила, что в этот час его скорее всего можно найти в трактире «Повозка и лошады». Там я нашел Билла: он смотрел, как мечут стрелы, и потягивал пиво. В бойком коротышке Томасе все изобличало бывшего солдата.
— Вудбери, — протянул он. — Ах, вон что Я ему возил провизию. Нет, близко не был знаком: безобидный–то он безобидный, а разговаривать с людьми не любил. Но все равно, беднягу нельзя было не пожалеть. Задавался он, что было, то было, а все равно, не настоящий джентльмен, не то что полковник Уорфилд. Вот кто был пуккасагиб. В Индии я у него служил денщиком. А вот Вудбери — не настоящий джентльмен. Не сливки общества, если вы меня понимаете.
У меня камень с души свалился, когда я выбрался из удушливой обстановки, где все сделанное Вудбери теперь ничего не стоило, и вернулся к деловой сутолоке фирмы. На моем столе скопилась груда писем. Некогда было думать мрачную думу.
Весной, когда закончился семестр, я поехал на церемонию открытия новой лаборатории имени Домингеца, как представитель фирмы «Уильямс контролс».
Университетский городок Фэйрвью предстал передо мной во всем своем великолепии. Теплая погода покрыла темно–зеленой листвой вязы и хмуро–рыжей — буки, получился мрачноватый, но пышный навес. Накануне ночью выпал обильный дождь, так что ухоженные цветы на клумбах красовались в бриллиантах росы. Тенты и палатки для гостей белели на изумрудном фоне лужаек, как цветы покрупнее. Перед строгим — железобетон и стекло — зданием новой лаборатории были рядами расставлены аккуратненькие, пахнущие лаком складные кресла для гостей. То тут, то там занимал место ранний гость.
Я поднялся на помост и сел рядом с Уильямсом и Олбрайтом. Ораторская трибуна, да и весь помост были завалены цветами. Ректор Оливер Маннинг, в новой, специально сшитой мантии, отороченной золотым кружевом, дважды постучал председательским молотком, объявляя митинг открытым.
— Мы собрались, — сказал ректор Маннинг, — чтобы почтить память великого ученого и великого человека, приемного сына Америки. Среди тех, кто от щедрот своего неуемного воображения наделил мир новыми силами и новыми богатствами, он занимает высокое и почетное место. Мы горды тем, что группа товарищей, а также руководителей контрольно–измерительной индустрии позволила нам уплатить долг его памяти и пойти вперед по пути, который он указал.
И все же наипаче я бы воздал хвалу не многообразным дарам, которыми Диего Домингец осыпал наше будущее, не идеям и не материальному воплощению этих идей, а самому Диего Домингецу. Преданный и упорный, он был верен университету Фэйрвью, верен любимой Мексике, даже после стольких лет разлуки, превыше всего — верен Соединенным Штатам Америки и неустанно создавал новое оружие для их защиты. Это был человек большой души.
Его скромность, непритязательное терпение и простоту, его преданность всему тому, что есть лучшего в наших лидерах, кем бы они ни были — государственными деятелями или простыми солдатами, а наипаче всего кристальную честность и принципиальность — все эти качества я не восхваляю, ибо они превыше похвал. Терпение и упорство, с какими он вдребезги разбивал ложные притязания зарубежных клеветников, поистине достойны его. Вспомните, как благородно он вел себя, встретив такие притязания, как упорно отстаивали суды его оригинальность и гениальность, как подтверждали его законное право на творческие открытия, которые он по праву считал своими.