Данте полагает, что поэзия обладает философским достоинством, причем не только его собственная, но и творения всех великих поэтов. Он не поддерживает неприятия поэтов-богословов, характерного для «Метафизики» Аристотеля (прокомментированной Аквинатом). Ставший «шестым средь столького ума» (вместе с Гомером, Вергилием, Горацием, Овидием и Луканом), он неизменно воспринимал мифологические сюжеты и другие произведения поэтов-классиков как аллегории
Таким образом, поэт на свой лад продолжает Священное Писание, подобно тому как в прошлом поэзия подтверждалась или даже предвосхищалась им. Данте живет в ту эпоху, когда Альбертино Муссато прославляет «поэта-богослова», и он достаточно высокого мнения о своей «Комедии». В письме к Кангранде Данте трактует свое произведение именно как комедию и в то же время именно на основании приведенных нами примеров дает ему понять, что сам считает ее удачным и весомым продолжением божественной книги. Он верит в реальность созданного им мифа, как отчасти верит в аллегорическую истину упоминаемых им античных мифов. Иначе невозможно объяснить, почему наряду с историческими персонажами (трактованными в модернизированном духе) он вводит в свою поэму и таких мифологических персонажей, как Орфей. По большому счету Катон, как и Моисей, достоин того, чтобы символизировать жертву Христа («Чистилище» I, 70–75) или самого Бога (
Если предназначение поэта заключается в том, чтобы (пусть даже при помощи поэтической лжи) изображать события и факты, которые, по примеру библейских, функционируют как знаки, тогда понятно, почему Данте предлагает Кангранде нечто такое, что Курциус определил как «самоистолкование», а Пепен – как «самоаллегоризацию». Можно предположить, что Данте понимает высший смысл своей поэмы почти так же, как высший библейский смысл: иначе говоря, сам поэт, будучи вдохновленным, не сознает всего того, о чем говорит. Поэтому в первой песни «Рая», обращаясь к Аполлону, он призывает божественное вдохновение. И если поэт – это тот, кто, вдохновляясь любовью, начинает писать, причем так, что вовне изливается все, что было ему сказано внутри («Чистилище» XXIV, 52–54), следовательно, для истолкования того, что он сам выражает неосознанно, можно использовать те самые принципы, которые Фома (но не Данте) применяет к истолкованию Священной истории. Если все сказанное поэтом имеет только буквальный смысл (как иносказание в томистском смысле), тогда непонятно, почему в различных отрывках своего произведения Данте так часто призывает читателя распознать «наставленье», «сокрытое под странными стихами» («Ад» IX, 61–63).
Таким образом, средневековая страсть к аллегориям была столь сильной, что когда св. Фома ограничивает значение аллегории и утверждает, что теперь (в культуре XIII века) мир природы избавляется от иносказательного прочтения себя самого, именно поэты, не слишком интересуясь томистской редукцией поэтического мира, начинают наделять светскую, мирскую поэзию той самой функцией, которой лишился мир в результате развития аристотелизма.
12. После схоластики
12.1. Практический дуализм Средневековья
Многие основополагающие понятия, разработанные эстетикой Средневековья, переживут столетия и дойдут до наших дней. Они то и дело появляются, подчас в новом обличье, на них ссылаются как на бесспорный авторитет, даже если они возникают в совершенно других контекстах и претерпевают серьезные изменения. Однако автор этой книги не ставит себе целью проследить постоянное присутствие этих понятий в истории эстетической мысли. Нам важнее выявить те моменты разрыва, изменения парадигмы, которые знаменуют собой кризис позиции средневековых теоретиков.