Художник, который писал со скоростью полтора-три часа на полотно, художник при всех возможных чинах и заказах, дорого продающий свои бесконечные самоповторы, поставивший дело их производства на поток, ни на йоту не отвлекающийся от единожды найденных и тут же растиражированных сюжетов и приемов, почитаемый массами – от великих князей до сибирских мещан. Это ли не карьера настоящего художника ХX века, когда концепция (а еще лучше – жизненный проект) вытеснила наконец на периферию такие эфемерные вещи, как профессиональное мастерство. Подлинный Айвазовский с его легендарными шестью тысячами картин – фокусник, сумевший продержать в напряжении публику более ста лет. Давид Копперфильд может позавидовать.
Такой жизненный сюжет нуждается в уважении и разоблачать его не имеет смысла. Пусть художник плохой, но зато явно большой. А если поступить так, как сделал Русский музей, – показать немного, самое известное (вроде «Девятого вала» или «Чесменского боя»), более или менее разнообразное, в окружении блеска сабель и эполетов в музейных витринах – так и вовсе сойдет за национальное достояние.
Айвазовского не очень любят эстеты и пуристы. Его слава даже несколько раздражает, но его место в истории – не столько даже русского искусства, сколько русского художественного и антикварного рынка – нельзя ставить под сомнение. Очередь на выставку показывает, что Айвазовский как нравился раньше, так нравится до сих пор куче народу. Армянам и крымчанам, морякам, женам и дочкам моряков, детям и пенсионерам. Да и мысль о том, что Айвазовский был и остается самым дорогим и стабильным художником на аукционах русского искусства, не может не греть. Ну сколько Малевичей можно продать на аукционе? Десять, не больше. А тьмы и тьмы полотен Айвазовского, умноженные бесконечными копиями и подделками, исчерпать невозможно. Это – неразменная монета русского искусства.
Что должно быть на выставке Кустодиева? Краснощекие купчихи за чаем, мощнобедрые русские Венеры, ярмарки – гулянья – Масленицы, лихой большевик с красным знаменем и, конечно, портрет Шаляпина в распахнутой шубе. Все это на выставке есть. Но приходить туда за хрестоматийным Кустодиевым почти бессмысленно. Потому что настоящий Кустодиев гораздо интереснее того, к которому мы привыкли.
Во-первых, он далеко не всегда оригинален и опознаваем. Море портретов, начинающих выставку, показывает в нем верного ученика репинско-крамсковской школы передвижнического психологического портрета. Друзья, коллеги, члены Государственного совета, дети, жена, жены друзей и коллег – их портреты крепко сделаны, но малоиндивидуальны. Это тот высокий уровень, которого достигло русское искусство к концу XIX века и отталкиванием от которого получались Репин или Серов. Кустодиев как портретист никуда не оттолкнулся. В этом смысле самым интересным объектом для анализа оказываются явные неудачи. Как правило, они связаны с большим форматом; монументальный жанр явно не был коньком художника. Висящие почти напротив друг друга эскиз для росписи Казанского вокзала с фигурой Петра I и портрет актера Ершова в роли Зигфрида поражают одним и тем же: преувеличенной мимикой в изображении некоей запредельной эмоции, явно чуждой спокойной миросозерцательной позиции живописца.
Та же вялость в парадных портретах: там, где Репин был гением, Кустодиев оставался подмастерьем. Кустодиевская часть «Заседания Государственного совета» – лишь тень великого Репина, выбравшего себе в помощники не «иного», а способного быть подобием мастера ученика. Так, некоторые его портреты – почти Серов, а другие легко могут быть приписаны столь же верным ученикам этой же школы Сомову и Баксту. Мир реальных людей, похоже, мало трогал Кустодиева, и главный его портрет, портрет Федора Шаляпина, тому доказательство. Великому басу позволено было войти в собственно кустодиевский мир, малопригодный для других, «несочиненных» людей. Вторым допущенным туда человеком был сам Кустодиев – на своем автопортрете из Уффици.