Читаем Искусство прозы, а заодно и поэзии полностью

Голем же Сорокина вынужден найти обстановку для случаев своих просветлений сам: так что ж, что располагает их в поваренной книге? Вопрос же не в том, что дело чести всякого голема – создать себе космогонию, он может и не корячиться, ограничась схемкой обнаруженных чувств на любом клочке. Использовать чужие декорации, пустую сцену: там есть пол, потолок, три стены, рампа.

И это и есть свойство нынешнего сорокинского голема: он на линии, сообщающей о его бессилии спровоцировать на свет свое пространство. Для него рая нет, не бывает. Разумеется, он не может и встроиться в ряд чужих описаний. То есть мы имеем дело с агрегатом как минимум умнее традиционного нарративного (до Толстого включительно, не – Достоевского и Кафки), который в героической искренности описывает свое межеумочное состояние.

В котором что-то можно понять только урывками. Голем ощутил наличие на свете каких-то связей, потерять которые он не хочет, а у него нет времени или иной возможности их запомнить. Нежели – внести в каталог. Здесь же обратим внимание на последующие чисто семантические торможения: рецепты, приводимые, скажем, в «Зеркаlе», тормозятся как бы по высыханию либидо, от насыщения после осознания факта как случившегося. Рефлексией, в случае «Зеркаlа», вполне физиологической, но еще не перешедшей в телесную: рефлексируется само высыхание.

Еще отметим похабно вылезающий онтологический дискурс: все это вполне переходит в мир людей. Ну, во-первых, любой читатель после освоения «Банкета» и «Ю» может легко воспроизвести схему «Насти» на любом знакомом материале. Чем и вернет сей дискурс миру – лично через себя. Во-вторых, сие весьма соотносится с дискурсом царя Соломона, у которого проходит все, пройдет и это (с розановской припиской: что прошло, то съедено, а иначе и не было). То есть – вот сам факт жизни, пожирающей свои факты, ergo – сам факт пожирания только и может быть той гранью, на которой в кайф мерзнуть (типа бездны на краю и проч. Пушкин по части «Пира во время Ч.» – но это уже обычные бумажные доигрыши, бессмысленные).

Разумеется, само видение бездны (жерло, рот), совершенно все поглощающей (в том числе, главное, – любой спазм ее осознания), естественно, навевает мысли о дефекации, и мы приходим к простому заключению о големе Сорокина: тот, уж и не знаю подарком каких богов, ощущает себя постоянным пограничником на границе бытия-небытия. Скажем, в «Большом Засоле» (см. «Ю»).

Конечно, тут место уже и литературному посылу. Был такой Державин, не дописавший грифельную оду, в которой река времен в своем течении всех замочила. Но вот: зимний вечер. Державин заехал в Царское Село, к лицеистам, а потом, через недлинное время, умер. А то, что называется «Грифельной одой», так и осталось недописанным.

Если вы были в Царском Селе, то могли обратить внимание на то, что арка между лицеем и дворцом – она слегка на холме. Если пройти внутрь нее (там дальше дворцовые хозяйственные постройки) и сесть на лавочку, то отчетливо видно, что эта арка и являет собой вечности жерло, поскольку люди, уходящие туда, – они на глазах проваливаются. А зимой-то – ну просто ухают в темноту.

Конечно, не это было причиной написания «Пира». Никакой связи. Но, чуть продлив предыдущее уподобление, придем к естественной мысли о том, что если что и провалилось, то дальше будет скучно, дальнейшее – говно.

Говном Сорокин занимается давно (не голем, сам он, в натуре). То есть – мы имеем тут гностический вариант, не придуманный, упаси боже, а встроенный в человека, он-то и порождает примерно схожих пишущих големов. То есть големы Сорокина – это потомки последнего голема Державина. Некий расширенный царскосельский вариант. Поваренная книга мертвых, составленная бригадой гностиков еще в те времена, когда авиации не было, так что помыслить о том, что с неба может низойти человеческий кал, они не могли.

Главный вопрос здесь не тот, что сам Сорокин об этом думает. И даже не о том, что еще можно ждать от его голема. Понятно, что им обоим красиво херово, жопа в анатомических атласах тоже красива. Вопрос обратный: что этому голему в кайф?

Тут есть смешной перебор, учитывая, что книга издана в «Ад Маргинеме» – в заявленной пограничной институции. Но, конечно, А. Иванов правильно определил то, чего он хочет, а кого же ему печатать, когда не Сорокина? Хотя тут мы внедряемся в жизнь живых существ, о которой я ничего не знаю: а вдруг А. Иванов думает о мейнстриме?

Словом, век человека лет до семидесяти, а если повезет, то чуть больше – вот, все это об этом: у нас времени, когда в кайф, очень мало, и всякий раз оно очень кратко. Ну, пока не отцвел каперс, пока этот каперс еще не сожрали. В маринованном, доступном виде. Сколько банок каперсов – столько историй и запиши, а нет: со всех на свете каперсов – только одна история. Другая, она с чего-нибудь следующего. См. «Жрать!», г-ну Рубинштейну, Льву.

Перейти на страницу:

Похожие книги

Смерть сердца
Смерть сердца

«Смерть сердца» – история юной любви и предательства невинности – самая известная книга Элизабет Боуэн. Осиротевшая шестнадцатилетняя Порция, приехав в Лондон, оказывается в странном мире невысказанных слов, ускользающих взглядов, в атмосфере одновременно утонченно-элегантной и смертельно душной. Воплощение невинности, Порция невольно становится той силой, которой суждено процарапать лакированную поверхность идеальной светской жизни, показать, что под сияющим фасадом скрываются обычные люди, тоскующие и слабые. Элизабет Боуэн, классик британской литературы, участница знаменитого литературного кружка «Блумсбери», ближайшая подруга Вирджинии Вулф, стала связующим звеном между модернизмом начала века и психологической изощренностью второй его половины. В ее книгах острое чувство юмора соединяется с погружением в глубины человеческих мотивов и желаний. Роман «Смерть сердца» входит в список 100 самых важных британских романов в истории английской литературы.

Элизабет Боуэн

Классическая проза ХX века / Прочее / Зарубежная классика
Актеры нашего кино. Сухоруков, Хабенский и другие
Актеры нашего кино. Сухоруков, Хабенский и другие

В последнее время наше кино — еще совсем недавно самое массовое из искусств — утратило многие былые черты, свойственные отечественному искусству. Мы редко сопереживаем происходящему на экране, зачастую не запоминаем фамилий исполнителей ролей. Под этой обложкой — жизнь российских актеров разных поколений, оставивших след в душе кинозрителя. Юрий Яковлев, Майя Булгакова, Нина Русланова, Виктор Сухоруков, Константин Хабенский… — эти имена говорят сами за себя, и зрителю нет надобности напоминать фильмы с участием таких артистов.Один из самых видных и значительных кинокритиков, кинодраматург и сценарист Эльга Лындина представляет в своей книге лучших из лучших нашего кинематографа, раскрывая их личности и непростые судьбы.

Эльга Михайловна Лындина

Биографии и Мемуары / Кино / Театр / Прочее / Документальное