Кусок материи был обернут вокруг прямоугольника в несколько слоев, перекручен и завязан, но под Наташиной рукой ткань развернулась легко и радостно, словно давно ждала и истосковалась по ее прикосновениям. Закусив рассеченную губу и не чувствуя боли, Наташа потянула на себя последний слой материи, и она сползла — неторопливо, словно чулок с ноги роковой соблазнительницы — сползла, обнажив шелк, бархат и наждак мазков, сделанных знакомой рукой, обнажив ужас и притягательную сладость темного, обнажив дикую, прекрасную и ядовитую драгоценность, обнажив пойманного когда-то пленника.
Картина была страшна по своей красоте и намного сильнее, чем экспонаты «Антологии порока», потому что была более поздней. Сила ее создателя скрывалась в ненависти, а к тому времени Неволина уже хорошо научили ненавидеть. Ненависть и власть возросли до предела.
Выпусти. Выпусти меня. Я долго…
Наташа отвела глаза и снова натянула ткань на картину, но, хоть голос и умолк, голова у нее продолжала кружиться и она чувствовала…
Он убил мою подругу, он не человек, такие не должны жить — нужно взять в кладовке молоток и ударить, и его голова треснет, как спелый арбуз под ножом торговца на базаре…
Зажмурившись, Наташа протянула руку и быстро перевернула картину, и та со стуком упала на пол изнанкой вверх. Все исчезло, и только в правом виске засела ноющая холодная игла. Наташа набросила на картину ткань и подняла глаза на Дмитрия Алексеевича.
— И давно они у тебя? — спросила она устало. На лице деда на секунду мелькнуло горделивое и торжественное выражение.
Очарование власти.
— Всегда были, — ответил он. — Я их клал так и заматывал. Тогда они почти не действовали. Ведь его картины действуют, даже когда не смотришь, потому что они очень старые… они выросли.
— Я думала, все поздние работы сгорели.
— Оставались те, что в доме. Это из дома картины. Из его дома. Дом-то не занялся.
Наташа обвела взглядом все девять картин и съежилась, подтянув ноги к груди.
— Ты ставил одну из них на подоконник, да? Прятал за шторы. Всякий раз, когда должна была прийти Надя. Вот почему ты накричал на нее, когда она хотела открыть шторы. Вот почему она…
Ее голос сорвался и она судорожно сглотнула.
— Она садилась напротив окна, — сообщил Дмитрий Алексеевич и скрипнул кроватью, укладывая на нее свои ноги. — Всегда садилась напротив окна. Я ставил там стул для нее. Я хорошо к ней относился. Иногда я даже хотел, чтобы и она была моей внучкой. Шебутная… как Светка. Мы дружили с ней — давно дружили. Это была наша тайна — от тебя. Через нее я мог наблюдать за тобой, когда ты выскочила за этого дурака. Я не хотел, чтобы с ней что-то случилось. Но она сама виновата. Она полезла в эту историю. Как только она мне рассказала, я понял, что скоро придется от нее избавляться. Только не знал как. Она сама мне помогла. Но она обманула меня. Она все испортила. Она не сказала мне про дневник. Даже картина… Спрячь их и уходи! Спрячь, пожалуйста. Они смотрят на меня. Их слишком много… Не открывай их! Они могут заставить тебя…
— Что заставить?! — Наташа холодно засмеялась. — Сломать их, да? Потому что на меня они действуют сильнее, чем на всех?! Они даже могут говорить со мной?! Мы же, как никак, даже больше, чем родственники! А что, если я сломаю их?! Все сломаю, всех выпущу?! Ты представляешь, что тогда будет?! Ты… властелин, блин! Ты ведь знаешь, что я сильнее его?! Ты ведь знал, что так будет, ты видел это! Не знаю, откуда, но знал! Вот почему ты так со мной обращался всю жизнь! Ты не ненавидел меня, нет! Ты боялся!
Она отвернулась от деда, приподнялась и заглянула в сундук. Тот еще не был пуст. Там было что-то еще.
Наташа вытащила небольшой плоский предмет, тоже обернутый тканью. Осторожно развернула его, но на этот раз под материей скрывалась не картина. В нескольких целлофановых пакетах, совсем новеньких, лежала пачка бумаг, и даже, не вытаскивая их, Наташа поняла, что бумаги эти очень старые. Дед сзади тихо всхрипнул, и она обернулась, прижав бумаги к груди.
— Что это?
— Надо было сжечь…порвать… сразу, как я… — пробормотал Дмитрий Алексеевич, злобно глядя на бумаги. — Уходи отсюда! Уходи отсюда!
Наташа осторожно вытащила бумаги — хрупкие по краям, источенные временем, густо исписанные мелким почерком с длинными завитушками. Чернила сильно выцвели, а сама бумага стала желто-коричневой, словно опавшие листья, но многие места еще можно было прочесть. Она нагнулась и, прищурившись, с трудом разобрала дату, стоявшую в нижнем углу первого листа.
Рука, которая вывела эти строчки, давным-давно истлела, но бумаги, исписанные этой рукой остались, дожили. Все-таки удивительная вещь — вписанное в бумагу слово — человек умер, но то, о чем он думал, что хотел сказать, во что верил — все равно осталось, все равно будет прочтено, все равно будет узнано тем, кто прочтет — эти слова уже стали самостоятельны, и хозяин им не нужен.