Произведя наутро поверку, недосчитались четырех матросов, не вернувшихся из увольнения. Аверьянов с делано сконфуженным видом чесал в затылке:
— Сам не пойму, куда они подевались, ваше высокоблагородие. Ребята толковые, не какие-нибудь… Должно, загуляли. Да и как им не загулять после неволи пиратской да еще перехода через океан? Вы уж не серчайте на них, ваше благородие. Очухаются — явятся назад как миленькие, никуда не денутся…
Но язвительная ухмылочка так и готова была исказить губы боцмана.
— Думаю сегодня уменьшить количество увольнительных на четыре, — шепнул графу Кривцов. — Пусть распределят по жребию. Озлобятся, конечно, но пусть злобятся на застрявших на берегу разгильдяев…
Лопухин покачал головой.
— Они озлобятся на нас.
— Так что же прикажете делать? Дисциплины нет.
— Ничего не делать. Отпускайте на берег следующую треть.
В эту треть попал Нил. Весь вечер и полночи он шатался по городу, дивился на туземцев, подсмотрел из-за кустов танец живота, исполняемый туземками в одних только юбочках из травы — стыд и срам, однако не оторвешься, — и заполночь писал по горячим следам, пачкая в чернилах пальцы и старательно прикусив язык:
«Ну и город! Таковских городов я истчо не видывал, вот крест. Не город, а картина в багинете. (Или в багете? Запамятовал.) Деревья тут вот такенные, в растопыр, как барские зонтики, а больше пальмы. Ночью тепло, как у нас днем, и только летучие мыши по воздуху шмыгают. Или вот какая акварель: бежит желтая местная девка, а за нею чужеземный матрос с тубареткой, вот-вот попотчует по кумполу. Обои в дым и хлам. Ну, энто картина знакомая.
А по Расее я дюже скучаю. Но барский слуга сказывал, что скоро уже мы выйдем в море и пойдем себе в страну Японию. Я уже много японских слов знаю, какие Кусима-сан употребляет. «Банзай» у них — это как «ура» по-нашему. «Гейша» — раскрашенная девка с сэмисэном. Сэмисэн — это японская балалайка, а обтягивают ее японцы кожей кошачьей либо, какие поплоше, собачьей. Живодеры, одно слово. Кусима мне рассказал, что они кажный Божий день едят, так я понимаю, что с таких харчей и себя перестанешь жалеть, и других людей, не говоря уж о всякой безсловесной твари. А такоже харакири себе делают, кишки выпущают и берут грех на душу. А я так разсуждаю, что каковы харчи ни есть, а Бога бойся и греха беги. Потому как тоже душу имеешь, хучь и японскую…»
Воочию познав величину земного шара, Нил уже не отправлял бутылочные послания тетушке Катерине Матвеевне в город Житомир, а просто-напросто упражнялся в правописании. Во время плавания, даже в шторм, граф каждый день находил время для занятий с юнгой. Нил на лету хватал сведения из географии, истории, физики, понемногу начинал понимать японский язык… С русской грамматикой и чистописанием дело обстояло хуже всего. Во время стоянки на Оаху графу было недосуг, но Нил точно знал: спросит. И если не исписал нескольких страниц, то посмотрит так, что захочешь провалиться ниже орлопдека: мол, не зря ли я тут на тебя свое время трачу? Человек ты или лишь на японскую балалайку годен?
За дверью — легкий шум, невнятный разговор. Торопясь, Нил посадил кляксу. Вот наказание! Положил на подставку стальное перо, задул лампу, пробрался на цыпочках к двери, тихонько приоткрыл…
Его сиятельство граф Лопухин был тут как тут — стоял к Нилу спиной и как-то странно держал руку. Нил всмотрелся пристальнее сквозь дверную щель. Вот так номер: в руке граф имел револьвер!
А перед ним угрюмо стояли четверо во главе с боцманом Аверьяновым. Один нервно сжимал в пальцах короткий ломик, словно хотел его согнуть. Другой прятал руки за спиной, и оставалось лишь гадать, что у него там. Масляный светильник на стене корабельного коридора бросал под ноги резкие тени.
Не повернувшись к Нилу, граф сделал свободной рукой понятное движение: скройся, мол. Нил попятился на вершок и вдвое уменьшил щель, но прятаться не стал. Ясно же было, что барину грозит опасность! Нешто лучше предать, чем ослушаться?
Аверьянова Нил не любил. Спору нет — лихой вояка был боцман. На Груманте, сказывали, сильно помог — со своим отрядом прямо-таки размазал по студеным камням орудийную прислугу береговых батарей. А не лежала душа юнги к боцману. Если бы он шпынял мальца, как все на свете боцмана! Если бы давал по шее за дело и не за дело! Шея что — от боцманского кулака только крепче будет. Где это видано учение без мучения? Но нет, Аверьянов не бил юнгу. Шпынял словесно — это да. Высмеивал. Презрительно кривя рот, при всех дразнил барчуком, и матросы смеялись. А какой он, Нил, барчук? Кому палубу лопатить, чуть только морская птица нагадит на настил? Нилу. Кому первому карабкаться по вантам чуть ли не на самый клотик? Снова Нилу. А что барин взялся учить юнгу грамоте и всякой книжной премудрости, так какое же в том барство? Обидно…
— Зря пришли, — послышался голос графа, и Нил весь обратился в слух. — Денег в судовой кассе почти нет. Все истрачено. Раздаем остатки. Вы видели, сколько тех остатков.