Он прыгнул наугад и, стоя на крепких плечах мертвых и еще живых, как Йейтс на ходулях, дотянулся до ангелов, нарисованных, и притом голыми. Он боролся с ними, не переставая голосить, сражал и был сражаем. В его проклятиях, вопреки затеянному балагану, прозвучала правда; пагубное рафаэльство, когда он свалился с ясного неба, им воздвигнутого, на глазах хохочущей публики, отозвалось болью в его мозгу и костях. (Осыпался ли кто из романских ангелов?)
Сейчас он здесь, в нашем посюстороннем мире и мелькает повсеместно, и там, и сям, морщась от волдырей, натертых небесными штиблетами.
Он сверхъестественно сочетает показное косноязычие с неуместной напыщенностью. Но когда он скинет все семь покровов своего манерного красноречия, выбросит в тартарары тросточку своего щегольства, очистится добела от своего нынешнего сюрромантизма, тогда из раздвинутых, слишком густых зарослей гортани снова вылетит вольная птица его единственного голоса, а поскольку у него и на верхнем этаже есть потайной колодец, откуда он, минуя потолки и люстры, черпает алмазный огонь земных недр, Рафаэль Альберти готовится сказать о невиданном нечто великое, по меньшей мере, размером с Кадисский залив — лучшее место в мире из мне известных. Не залив — сама поэзия нашего юго-запада. Это нельзя повторить, не разрядив пальцы зигзагами молний, как нельзя без содрогания коснуться этой небесной наготы, сошедшей на землю, этой сиреневой дрожи по всему ее телу.
Рамон Перес де Айяла
Он носит себя, ухоженного и отглаженного, в кармане английского пальто. Курит подолгу, и кажется, что хотел бы развеять дымом все окружающее. Образец литературной комфортабельности, он все, чего ни коснется, превращает в образ и подобие желаемого. Я слышал от его близких: «Рамон не может работать, если стол не завален книгами и журналами». Он легко усваивает, а это залог здоровья и благоденствия и, конечно, отражение того и другого в дешевом зеркале.
Друзья и почитатели говорят, что он чувствует язык как никто. Да, он чувствует форму, гипсовый слепок, отформованный муляж, язык «в себе», вне общения, — форму узаконенную, академическую, неизменную, сухую и холодную. У его прозы скульптурность надгробия.
Сильверио Ланса
Он жив, хотя каждые три года его стараются воскресить — еще не умершего. Так сказать, эксгумировать живого. И это несмотря на упорное желание выдать его за «непонятого». Непонятого — кем? Или всякий, кто проникся им, его не поймет? Или не бывает церквей на пустоши?
(Принято называть «непонятым» того, кто не лезет на глаза, того, кто беззащитен перед «пониманием». Но разве произведение перестает жить, если его не выставят на показ? Какими прекрасными руинами покажутся в грядущем одинокие труды Сильверио Лансы!)
Руины кажутся чем-то мертвым, но в действительности они живут упрямо и упорно, живут вопреки всему. И творчество Сильверио Лансы — это упрямая руина, неподатливая и незамеченная, и потому неизменно новая и неизведанная в своей новизне, — дебри девственной старины.
Как заманчивы эти дебри, эти руины для одинокого странника, когда они возникают на глазах из захолустной ночи в первых лучах солнца и каплях росы.
Морено Вилья
В полдень и заполночь, в любое неурочное время, устав рассчитывать на уважение, которое он заслужил и знает это и ждет его, но которое не спешат ему оказывать, продрогший, угнетенный и поникший, он покидает свой кирпичный склеп и бродит взад и вперед в безлюдье и толчее дорог, силясь обмануть испанское одиночество. Он крепко скроен, это правда, вытесан из отменной древесины, местами нетронутой, местами скупо расцвеченной. И поскольку его ладони, подобия тех склянок, что продают в аптеках, пропахли хинином и отпугивают горечью, те, кто не страдают черной немочью («зависть чернит снаружи») и привыкшие к несварению мыслей (недоноски Паллады и Стикса), сторонятся этих отравленных ладоней. И он бредет обратно, один или с кем-то землистым от разлития желчи, в свой горемычный закуток.
Его неумелый голос, сдавленный шершавыми фибрами хриплой гортани, метит мелодию скрипучими ржавыми нотами. Иногда, потревоженный человеческим вмешательством, внутренний механизм разлаживается и начинает искрить, царапая слух, как полевые цикады или жестяные цветы с мимолетным холодным запахом.