Между поэзией и литературой та же разница, что между любовью и желанием, чувственностью и похотью, речью и болтовней, ибо литература заносчива, громогласна, донжуаниста и церемонна в обращении. Поэзия всегда смутна и нелюдима, поскольку высокопарны не мысль и дух, а буква и перо. С тех пор как литература изобрела риторику, это стало любимой забавой сноровистых щелкоперов. Поглупевшие поэты, впадая в вышеупомянутый грех, тоже играют в эти игры, но все же по-другому, чем литераторы. Литератор никогда не промахивается и не бьет посуду, а если и разобьет, то об чужую голову. Поэт ничьей голове не грозит, и битые черепки разлетаются, как птицы.
Уйма окружающих мастеров риторики полагает, что с помощью книжных премудростей они берут поэзию за грудки, никак не иначе, овладевают полностью, проникают в душу и тело, добираются до самого сердца и «пишут», воплощают ее в жизнь. А поэзия не «воплощается», к счастью для себя и для всех, и вечно ускользает, и настоящий поэт — существо честное, поскольку привык жить правдиво, — помогает ей скрыться, потому что вдохновение, динамический экстаз, опьяняющий ритм, невыразимое волшебство, рождающее все это, — облик бегства, страстный облик свободы.
Нет ничего более чуждого поэзии и любви, чем литература, вполне добротная, с поэтическими претензиями на любовную тему. Литератору привычно иронизировать над глубинными движениями души, ему нужна зрелищность, и он заявляет, что поэт — существо никчемное, поскольку невзрачное, а публика, ослепленная зубоскальством и блеском красноречия, радостно соглашается, что бедный поэт, невзрачный соловей человеческой стаи, и впрямь никчемен.
Подлинная поэзия узнается по глубине, и чем глубже, тем выше волны. Тот, кто утверждает, что такой-то философствующий литератор глубже интуитивного поэта, забывает, что есть разные глубины: глубина идеи, глубина образа, глубина мысли, чувства и т. д. Несравнимое не сравнивается. Арбуз не глубже розы. Литература может быть богатейшей по глубине образов, мыслей и стиля, по вместительности черепной коробки и объему мозга, но есть и другая глубина, глубина чувства, где никто не достиг дна, потому что его нет.
Литература с ее роскошной родословной, относительно аристократической, поместила в своем вычурном гербе павлина и попугая. Бедный поэт, как наследственный аристократ, не подозревающий об этом, свою родословную начинает с себя и тайно оберегает в душе, не прикрытой ни щитом, ни гербом, соловья, вольную птицу вне геральдической клетки, соловья, который возник раньше, чем слово и дело. Как сказал один чуткий и насмешливый поэт (и простите мне эту единственную цитату, я не любитель ходьбы на костылях), вначале был соловей.
Я не берусь гадать о дальнейших путях словесности, тем более, что они бесконечны, и в двух словах подытожу сказанное. Литература — часть культуры и целиком внутри нее, поэзия — до и после культуры.
В Испании, стране подлинно земной и поддельно религиозной, стране католической, а не христианской, и клерикальной, а не духовной, в стране, у которой крепкие корни и слабые крылья, подлинную поэзию, единственно возможную письменную лирику создали нищие и неприкаянные мистики, чьим достоянием был голый камень и таинственное небо. Само собой, создавали они в полете и создали, отлетая. Лучшая испанская лирика была и роковым образом остается мистической, с Богом или без него, поскольку поэт, повторю несколько иначе, — это мистик без непременной веры в Бога.