Читаем Испепеленный полностью

Я почувствовал, что больше не могу бороться со сном, и заварил в зеленой эмалированной кружке на электроплитке старого доброго советского кофезаменителя с цикорием. Выпил — и упал как подкошенный. А сочинение невольно написал на вольную тему. Что-то о физиках и лириках в пользу физиков. Я даже подпустил еретический вопросик, почему-де Толстого не знать стыдно, а Резерфорда не стыдно. Но, отправляясь после первого курса странствовать на попутках, я вместе с верным другом-ватником сунул в рюкзак и неизвестно чей том толстовской опупеи — иногда шоссейные дороги надолго пустеют, вот и нужно выбрать чего поскучнее, чтобы разом не проглотить. И однажды, застрявши где-то между Витебском и Киевом, я со вздохом раскрыл этот коричневый кирпич. И шоссе, лес, жара и даже я сам немедленно исчезли. А возникла разъезженная артиллерией дорога, замелькали и загалдели лица и голоса, которые уже было невозможно забыть, — в отличие от реальных лиц и голосов, почти полностью перезабытых…

В те годы я продолжал упорно воскрешать в себе подлинную — досоветскую Россию. Но, чтоб вобрать в себя миры Пушкина — Лермонтова — Толстого — Достоевского, нужно было не только перечитать все, что они сами понаписали, но и всех ихних Шиллеров — Гете — Вольтеров — Руссо… А в промежутках сладкая горечь Хемингуэя и Ремарка — приятно слушать вьюгу, сидя в тепле, приятно купаться в безнадежности, когда уверен, что все будет упоительно.

Колдунья же мне открыла и Чехова — до этого я знал только всяких толстых и тонких хамелеонов с лошадиными фамилиями, хотя у отца было целое серое его собрание, в котором все было серым, как сама жизнь. Но однажды я раскрыл Колдуньиного Чехова с ее тумбочки…

«Насколько блестяще и красиво мое имя, настолько тускл и безобразен я сам… Когда я говорю или читаю, рот у меня кривится в сторону, когда улыбаюсь — все лицо покрывается старчески мертвенными морщинами»… Это было так печально и так прекрасно, что мне лишь через много лет открылась тайна чеховского обаяния: он поэтизировал бессилие, он дарил нам право на слабость — что с нас взять, с дохляков! Зато сильные всегда оказывались тупыми и жестокими.

А вот Ангел превыше всего ценил Чехова-поэта — «Счастье», «Степь»…

Но самыми чистыми и волшебными были наши с Колдуньей слияния в музыке. Петь на людях мы решались, только когда нас очень уж просили, и то только вещи не самые интимные — полуклассическую попсу, романсы… Самое большее — «Вниз по матушке по Волге», «Вот мчится тройка почтовая». А отдавались мы друг другу до конца только в подвальной прачечной. Возможно, осклизлые чаны служили резонаторами, но такой красоты и звучности мы не слышали даже в Мариинке. Это были высшие наши слияния, слияния в чистоте и красоте. Стыдно признаться, но арию Марфы из «Хованщины» довести до конца нам постоянно мешали слезы. И когда я, повинуясь проклятому мужскому долгу, клюнул Колдунью губами в ее златовласый пробор, моя душа отчаянно кричала: «Гьязь, гьязь, гьязь!..». Я ожидал, что и Колдунья сейчас вскрикнет, как Катюша Маслова: «Да что же вы делаете, барин!», — но она печально сказала: «Когда парни начинают лезть целоваться, меня всегда такая скука охватывает… Я боюсь, и сейчас начнется».

Началась уж никак не скука, а вечные поиски запирающегося уголка и мер предосторожности, кроме единственно надежной: пить холодную воду, только не до и не после, а вместо. Уж больно во мне кипели гормоны, а Колдунья была, что называется, роскошная баба, хотя для разрядки мне в ту пору годилась любая. Коитус интерруптус, как его именовала брошюра «Пипибна врака», кем-то перерисованная из «Гигиены брака», рождал ломоту в корне моего мужского существа, но не приносил полного утоления, хотя Колдунья после этого дела всякий раз умилялась моим довольным видом: «Каши наелся!» У меня к ней тоже появилось какое-то новое ощущение близости, похожее на соучастничество. Зато петь мы перестали. Как-то ни к селу, ни к городу это сделалось.

Перейти на страницу:

Похожие книги