Заведовал плазмой профессор, кажется, Филипченко, гарный хлопчик лет пятидесяти с красиво прошитым сединой вьющимся чубчиком и губками бантиком. Он читал нам теорфизику, и меня уже коробило, что там интуитивно понятное не доводилось до математической чистоты. Дифференцировалось, например, число молекул — ну что за неопрятность! Их надо либо размазать в континуум, либо заменить дифференциальные уравнения разностными. Я и вдумывался больше в основы, чем в подробности, и Филипченко на досрочной сдаче теорзачета сразу раскусил, что я слишком много об себе понимаю.
Но к моим ответам на билет он придраться не сумел, а спросил о какой-то мелочи, до которой я не опускался. Когда какая-то хрень будет константой. Ах, ты хочешь меня вынести? Так тебе придется прибегнуть к насилию, изобразить справедливость я тебе не позволю! Я начал импровизировать, не отходя от кассы. Если эта хрень константа, значит, производная ее есть тождественный ноль, дифференцируем под знаком интеграла, производную берем из уравнения Шредингера, интегрируем по частям, еще пару раз тяп-ляп, и мы имеем необходимое и достаточное условие. Да, на лекциях Филипченко давал другую формулу, но моя ей эквивалентна (или найдите у меня ошибку). Филипченко понял, что в дискуссии он может уронить свой авторитет, и перешел к насилию.
— Я вижу, вы способны разобраться, но вы должны знать то, что я давал на лекции, — наверняка от него не укрылось, что его лекции я, естественно, не посещал.
Я с издевательской галантностью откланялся и в положенный срок играючи сдал кому-то другому, но осадочек остался. Так что математическая кинетика была для меня закрыта. Я даже несколько затосковал, хотя дела у меня шли лучше некуда. Но мне хотелось чего-то бурнопламенного, а чистота высоких абстракций была бурнопламенности лишена. Слишком уж чисто там было. Безжизненно.
И тут случилось явление народу великого и ужасного Анфантеррибля. Молва о нем, конечно, до нас доходила, но видеть его я никогда не видел: его лаборатория располагалась в ободранном доме на Четырнадцатой линии, и мне там делать было нечего. И общих курсов он не вел, хотя был членкор и лауреат. И кафедры у него своей не было — наши аристократы уверяли, что это не математика — то, что он делает. А физики якобы говорили (сам я не слышал), что это и не физика, и
Но как просверкнуло явление Анфантеррибля нашему курсу? Я впервые явился на комсомольское собрание, чтобы дать бой попытке комсомольской верхушки ввести обязаловку на работу в стройотряде. Мантулить на Северах — с нашим удовольствием, только без вас. Без комсомолии. При всей остроте спора кворум собрали лишь с третьего раза в пологом амфитеатре самой длинной шестьдесят шестой аудитории, и, чтобы выявить уклонистов, комсомольские шишки — ироничный Лева Гриншпун, на чью утонченность отбрасывала вульгарную тень не поддающаяся бритве синева его щек, и белобрысый Миша Петров, раздутыми ноздрями напоминавший молодого Шаляпина — начали проверять народ по списку, а мы оттягивались как могли.
Кворум натянули едва-едва, и вечно ироничный Гриншпун неожиданно впал в пафос:
— Тем, кто не ходит на собрания, может быть, честнее выйти из комсомола?
Народ как-то даже притих: какая может быть честность с вами, с прохвостами?
— Если будет обязаловка, я любые справки достану! — орал наш главный стройотрядовский ветеран, даже и зимой не снимавший стройотрядовскую защитную тужурку — и вдруг без всякой команды пала мертвая тишина.