А Борн добавил, что Недобыла можно поздравить — такая рассеянность Марии свидетельствует о том, что она все еще влюблена в мужа. Однако дочь философа, хоть и слышала до замужества из уст отца немало сентенций о ненадежности человеческих восприятий, была не так уж легковерна.
— А в самом деле, какая я безголовая! — сказала она, складывая кредитки иначе, чтобы они вошли в портмоне. — Вы что-то сказали о любви? Совсем я не влюблена, ведь мы с Мартином уже столько лет женаты!
Перед домом Марию ждал экипаж, запряженный парой красивых нервных коней, серых в яблоках, и старый кучер, — выездных коней Недобыл доверял только самым опытным, — видя, что гости разъезжаются и, стало быть, его барыня вот-вот появится, уже зажег фонари. Выйдя от Борнов, Мария вынула из сумочки кусок сахара и, осторожно разжав пальцы, протянула его на ладони пристяжному, по имени Губерт, который по привычке поставил передние ноги на замерзший тротуар.
— А ну-ка, убери ноги, — ласково пожурила его Мария, потом угостила сахаром второго коня, Максима, с удовольствием погладив его теплые шелковистые ноздри, к чему Максим отнесся спокойно и даже, можно сказать, приветливо; зато Губерт, которого она тоже хотела погладить, нетерпеливо откинул красивую умную голову, словно говоря: «Не воображай, что ты меня купила куском сахару, я не такой продажный,
«У каждой лошади тоже свой норов, — подумала Мария, не спеша, чтобы не наступить на юбку, занося ногу на плюшевую ступеньку экипажа. — Губерт, несомненно, ближе к тому, что у людей называется личность. Зато, конечно, с Максимом легче. Прав папенька: личность — венец творения, только очень уж трудно с ней».
Было десять минут девятого, и непроглядная тьма, лишь кое-где рассеиваемая редкими газовыми фонарями, уже опустилась на сонный город. Экипаж Марии, грохоча по булыжнику, миновал казармы на Иозефовской площади, где на тротуаре, крепко держась за руки и не сводя глаз друг с друга, мерзло несколько солдатиков со своими девчонками, обогнул ампирный портал таможни и направился к безлюдной Гибернской улице. Через площадь тащилась конка, запряженная парой тощих лошадей, еле передвигавших ноги; в грязных, скудно освещенных окнах виднелись головы унылых, клевавших носами пассажиров.
«Одни дают себя погладить, другие нет, — продолжала размышлять Мария. — А Миша — воришка… — Эта мысль мелькнула молнией, и Марии стало не по себе. — Да, конечно, так оно и было, деньги выкрал он, больше некому. Потому что никто не убедит меня, будто я могла просто бросить деньги на кресло. Во-первых, и сложены эти совсем иначе, и не такая уж я безголовая, помню, что делаю. Выглядит таким простачком, а вот поди ж ты! Он сидел в этом самом кресле и, когда мы вышли в соседнюю комнату, взял деньги. Ужасно! Конечно, воришек всегда хватало, но ведь Миша —
Экипаж миновал громоздкое здание старого вокзала и въехал на территорию железной дороги; слева, отделенная от тротуара длинным забором на кирпичном фундаменте, до того покрытом инеем, что казался сделанным из сахара, холодно поблескивала в свете фонарей и семафоров сеть рельс Главной дороги, впереди же, поперек улицы, тянулось в сторону нового вокзала железнодорожное полотно дороги Франца-Иосифа с пробитым в ней туннелем. Часть горизонта заслонял черный силуэт Жижковского холма, над ним висела громадная кровавая луна. За забором, в тупике, стояло несколько порожних вагонов, похожих на уснувшие домики, под навесом белела груда почтовых посылок. Издали, со стороны Карлина, доносилось надсадное пыхтение подъезжающего поезда, видимо товарного.
Мостовая становилась все хуже, а освещение слабее, и экипаж ехал теперь совсем шагом. «Сами видите, можно ли его любить?» — вспомнились Марии слова Ганы: поступок Миши не выходил у нее из головы, вызывая мучительную неловкость, словно сама Мария была в чем-то виновата. Конечно, такого нельзя любить. Но разве это его вина? Нет ли и тут пресловутого
При мысли об отце Марии вспомнились счастливые девические годы, атмосфера большой любви и взаимного уважения, в которой она росла под крылышком ученого родителя, а так как человеку свойственно приукрашивать прошлое, то это золотое время показалось Марии до того прекрасным, что на глаза ее навернулись слезы мучительной тоски. «Как-то будут мои дети вспоминать обо мне и своем детстве? — подумала она. — Достаточно ли я их люблю и показываю им свою любовь? Уж лучше задушить их любовью, чем допустить, чтобы они выросли никем не любимыми негодяями, как Миша Борн».