Миша отлично сознавал, что весь его облик неприятен людям, чувствовал, что он противен, и ощущал это, как лепешку грязи, присохшую к лицу; это мучало его и вместе с тем радовало; мальчик знал, что его златокудрой мачехе стыдно за него и что, чем он противнее, тем более она нервничает, когда он появляется в ее салоне, а Миша ненавидел мачеху за красоту и пренебрежительную гордость гораздо больше, чем ее сестру Бетушу за измену, чем тетку Индржишку Эльзасову за назидательность, учителей в гимназии за их тиранство и собственного отца за то, что тот вспоминал о сыне только, когда нужно было его наказать, отчитать, в общем, как-нибудь ущемить и обидеть. Давно все взрослые, кого только Миша знал, были в сговоре против него и с утра до ночи только и думали, как бы отравить ему жизнь. Этим интригам и всеобщей антипатии Миша противопоставлял личину строптивости и угрюмости, и чем строптивее и угрюмее он старался выглядеть, тем чернее делалась злоба в его пятнадцатилетней душе и тем полнее — его одиночество. Недавний строгий приказ отца, чтобы Миша по средам выходил к гостям, — уже пора ему привыкать к обществу, — конечно, был одной из бесчисленных мер, с помощью которых взрослые, отец и все прочие, старались испортить ему жизнь в этом отвратительном мире. Слабый, беспомощный, он не смел ослушаться; и вот, руки в карманах, сутулый, развинченной походкой пробирался он, как в дремучем лесу, среди врагов, интриганов, заговорщиков, недоброжелателей, откормленных резонеров, нудных нравоучителей и злокозненных шутников, и никто из них не знал, что творится в его мальчишеском сердце.
«Где она?» — думал Миша, украдкой ища глазами свою красавицу мачеху, чтобы потешиться очевидной нервозностью и нетерпением, которые всегда наполняли ее царственную грудь, когда он, Миша, появлялся среди гостей. Вместо мачехи он увидел отца — тот сидел, опершись о «музыкальную балюстраду», с тремя незнакомыми Мише, но, сразу видно, противными господами; и Миша отлично заметил, что отец, хотя и смотрел в его сторону, как бы вовсе не видел его. «Ага, — подумал Миша, — злится! Ради тебя я сегодня мылся, ради тебя притащился сюда, ради тебя болтаюсь тут без малейшего желания, а ты меня даже не замечаешь!»
Миша не любил отца, боялся его, они не понимали друг друга — и все же мальчику досадно было его невнимание.
— Ну, что поделываешь, молодой человек? — как бы мимоходом спросил у Миши директор Высшей женской школы, тот самый благообразный господин, что вместе с супругой гурманствовал в буфете; он все еще держал в руках вилку и тарелочку с холодной телятиной.
— Ничего, — мрачно ответил Миша, глядя вбок.
— Маловато, — возразил пожилой господин с приветливой снисходительностью доброго дядюшки. — А как в школе? Учителей слушаешься?
— Нет, — отрезал Миша, и пожилой господин, оскорбленный таким ответом, отпустил его.
«Экий осел, экий осел! — думал Миша. — Сколько раз уже эти старые хрычи спрашивали меня, слушаюсь ли я учителей в школе!»
А пожилой господин, глядя в сутулую спину Миши, подумал: «Ну и молодежь нынче пошла! И как это Борн терпит, чтоб его сын так вел себя?»
— А ну-ка, Миша, вынь руки из карманов! — прошипела желтая сухая дама с гладко причесанными черными волосами, тетушка мачехи, Индржишка Эльзасова; сидя у рояля на вращающемся стуле, она ела яблочный компот. Ее тихий, но решительный голос ворвался в сознание задумавшегося Миши, и мальчик, вздрогнув, вытащил руки из карманов, взглянул на тетку волчонком, попавшим в капкан.
— И держись прямо, грудь вперед, голову выше! — продолжала тетя, сама прямая и строгая при всей своей тщедушности. — Как же ты хочешь нравиться барышням, если бродишь таким недотепой?
— А я не хочу нравиться барышням, — строптиво возразил насторожившийся Миша. Он почуял, что злая судьба готовит ему через тетю Индржишку новые козни, и не ошибся.
— Напрасно ты не хочешь нравиться барышням, — презрительно изрекла тетушка, проглотив ложечку компота. — Мужчина, который не нравится женщинам, вообще не мужчина. Зачем же ты собираешься учиться танцевать, если не хочешь нравиться барышням?
— А я и не хочу учиться танцевать! — вырвалось у Миши.